сиддхартха гессе о чем книга

сиддхартха гессе о чем книга. Смотреть фото сиддхартха гессе о чем книга. Смотреть картинку сиддхартха гессе о чем книга. Картинка про сиддхартха гессе о чем книга. Фото сиддхартха гессе о чем книгаalyx66

alyx66

Отсюда ясно, что такая творческая задача ставила перед Гессе следующую сложность: необходимо совпасть с Буддой и одновременно с ним разойтись, т.е. конечный пункт как бы заранее известен, что «обязывает» художника к известному схематизму, но при этом нужно, повинуясь схеме, каким-то образом от нее отклониться. Словом, «Сиддхартха» как проект связан с обусловленной темой предопределенностью, сковывающей автора, и, как следствие, высокой опасностью избыточности текста.

Если смотреть шире, то замысел Гессе поражает нескромностью и скромностью одновременно, ибо по сути замысел превышает компетенцию человека. Состояние просветления – за пределами человеческого понимания и объяснения и, соответственно, изображения. Сознание Будды – высшая ступень духовного развития в восточной культуре. (Для европейской культуры в равной степени было бы заведомым превышением полномочий писать роман о Христе – но именно как о Божьем сыне, а не как о человеке.) С другой стороны (как раз в отличие от ситуации Христа), сознание Будды, согласно его учению, доступно человеку и, более того, живет во всяком человеке, и его пробуждение является естественной целью для всякого человека. Поэтому нельзя сказать, что замысел Гессе превышает человеческие силы, и формально противоречие, хотя и не преодолевается, но вроде бы перестает быть непреодолимым. Тем не менее здесь сохраняется апория, обусловленная разрывом между восточной и западной культурами, а именно, в отношении к слову.

Слово является универсальным принципом для западной культуры и абсолютным органом познания. Его отражательные – в классической традиции – способности абсолютны. (Более того, оно даже может мыслиться как сама реальность: древнегреческий Логос, «В начале было Слово», самосущее понятие Гегеля). Это же касается и художественного слова. Вплоть до ХХ в. его неограниченные полномочия не подвергаются сомнению (только эпизодически: «Мысль изреченная есть ложь».) Иначе говоря, в этой традиции безграничная способность объективации явлений, присущая художественному слову, аксиоматична. Нет ничего, что не могло бы быть им схвачено и представлено со всей полнотой в качестве образа.

Именно к этой классической традиции эпистемологии художественного слова принадлежит Гессе (по крайней мере ранним своим творчеством – до «Степенного волка») и разделяет ее установки относительно всесилия и прозрачности слова.

Итак, схема пути Сиддхартхи такова:

– Брахман: изучение священных текстов и ритуальных практик.

– Самана: аскетические практики.

– Встреча с Буддой: отказ вступить в буддийскую общину и предпочтение самостоятельного пути.

– Жизнь среди мирян: «изживание страстей».

– Ученичество у реки и Васудевы и обретение просветления (момент этого этапа – появление сына и стремление заслужить его любовь: разрыв последней привязанности).

– Своеобразный эпилог – встреча с Говиндой: засвидетельствование итога пути Сиддхартхи и раскрытие его сути.

Внешне задача расхождения-схождения с Буддой выполнена. Внутреннюю оправданность этой схемы можно оценить, проследив ее смысловую динамику, которая проявляется в переходах, узловых моментах принятия решений, соответственно, характере и степени оправданности их мотивов.

Переход первый – от брахмана к самане:

Сиддхартха высказывает неудовлетворенность мысли (души, сердца), притязание на счастье. Это внутреннее основание. Объективным основанием переориентации своего жизненного пути становится доктринальное сомнение, переоценка верховного значения Праджапати и утверждение такового за Атманом, который отождествляется с собственным Я. Праджапати – творец мира в ведийской религии, затем отождествляемый с Брахмой, а позднее вытесненный им в индуизме. Атман – просто местоимение «я» в ведийской литературе, а в упанишадах обозначение субъективного психического начала, «души», которому уже приписывается не только личное, но и универсальное значение, а впоследствии – в индуизме (конец 1-го тысячелетия до н.э.) – основа и первопричина сущего в обязательном соотношении с объективной первичной реальностью – брахманом. Однако радикальная эгоизация универсума, единоличное «миротворчество» Атмана – личное изобретение Сиддхартхи (хотя бы в смысле радикального и преждевременного индуизма без каких-либо серьезных внешних поводов для такой мировоззренческой революции). Можно сказать, что Сиддхартха претендует (разумеется, только в мыслях) на религиозную реформу по масштабу сопоставимую с реформой Эхнатона или Христа (которые между тем имели громадный общественный резонанс).

Я бы сказал, радикальное изменение своей линии жизни Сиддхартхой, поясненное метафорой ненаполнившегося сосуда и сугубо теоретическим сомнением, выглядит недостаточно мотивированным, несколько схематичным (т.е. подчиненным заранее заданной схеме, а не внутренней логике). Разумеется, «недостаточно» не означает «совсем не». Уход в саманы и институт саман – типичное явление времени возникновения буддизма. Сам Будда также был саманой. При этом мотивом Будды было столкновение (!) со страдательностью существования. У Сиддхартхи – сугубо личная амбиция достижения спасения: «среди всех мудрых и мудрейших, которых он знал, поучениям которых внимал, не было ни одного, кто достиг бы вполне этого небесного царства, ни одного, кто утолил бы всецело эту вечную жажду». Собственно, я не хочу преувеличивать отмеченную «недостаточность», и она возникает как вопрос лишь в связи с моментом различия в мотивах ухода и переориентацией на поиск внутри собственного «Я», смысл и специфическая подоплека которой раскрывается в дальнейших переходах!

Переход второй – от саманы к встрече Будде. Здесь мотивация проста и убедительна, повторяет мотив первого перехода, и на ней нет нужды останавливаться:

Любопытно, однако, что, заявив намерение отыскать первоисточник в собственном Я, Сиддхартха под руководством саман занимается как раз противоположным, его умерщвлением:

«Умереть для самого себя, перестать быть Я, обрести покой в опустошенном сердце, самоотрешившейся мыслью быть готовым к приятию чуда – такова была эта цель. Когда все личное будет преодолено и умрет, когда смолкнут в сердце все желания и страсти, тогда должно будет проснуться основное, сокровеннейшее в человеческом существе – то, что уже не есть «Я»».

Переход третий – отказ от пути ученика Будды. Сиддхартха сам объясняет причину в беседе с Буддой:

«…одного нет в этом столь ясном, столь высоком учении – в нем не раскрыта тайна того, что Возвышенный пережил сам, он один среди сотен тысяч. Вот что думалось и выяснилось мне, когда я слушал тебя. И вот причина, почему я снова пускаюсь в странствие. Не затем, чтобы искать другого, лучшего учения – такого, я знаю, нет,– а затем, чтобы порвать со всеми вообще учениями и учителями, и одному либо достигнуть своей цели, либо погибнуть. Пусть они все остаются верными учению, пусть достигают своей цели! Не подобает мне судить других. Только для себя, для себя одного я должен составить свое суждение, должен избрать одно, отказаться от другого. Мы, саманы, ищем избавления от Я. Если бы я стал одним из твоих учеников, о Возвышенный, то, боюсь, мое Я только с виду успокоилось бы, нашло бы только призрачное искупление, в действительности же продолжало бы жить и даже выросло еще более, ибо тогда самое учение и моя приверженность к нему, моя любовь к тебе и общность монахов стали бы моим Я».

Т.о., задекларированы два мотива: (1) в учении Будды «не раскрыта тайна того, что Возвышенный пережил сам»; (2) предвосхищение невозможности успокоить свое Я в монашеской общине. Именно здесь и раскрывается подлинный характер мотивов героя и смысл его пути. Оба соображения по сути – софизмы и ловушки индивидуализма. Первое представляет собой честолюбивое желание обойтись без чужой помощи, коль скоро главное состоит не в том, чтобы достичь цели, а в том, чтобы сделать это «одному». (И именно в этом и ни в чем ином состоит «тайна» Возвышенного: он нашел путь самостоятельно.) Второе – страх поменять свое Я на коллективное Я, что ведь уже означало бы прогресс в избавлении от собственного Я. Именно такую цель изначально и ставит перед собой Сиддхартха; но, как теперь становится ясно, найти спасение в глубине собственного Я означает для героя найти спасение в глубине именно индивидуального Я, а не в глубине общечеловеческого Я.

Итак, внешне соблюдена обязательная по условиям исходной задачи лояльность в отношении учения Будды и, однако же, найдена лазейка для отклонения. Оба аргумента вместе являются открытым признанием в неспособности преодолеть собственное Я, кроме как путем удовлетворения его амбиций. Никакой доктринальной, логической необходимости в таком повороте на пути к достижению просветления нет. Логическое лукавство Сиддхартхи проявляется в том, что он меняет мотивацию. Он покидает отца и саман, ссылаясь на то, что никто из его учителей не достиг совершенной мудрости, счастья, Нирваны. Теперь же всплывает в качестве основного мотива неудовлетворенное Я, которое доселе не фигурировало – или только в теоретической плоскости, в оппозиции «Праджапати-Атман». Выясняется, что путь к духовному совершенству имеет смысл только через насыщение Я. Ненасытное Я – главная ценность, которую надо реализовать (или главная преграда, которую надо обойти, обмануть).

(Еще одно соображение – литературное. Если бы Сиддхартха на этом переходном этапе своего пути вдруг принял решение пойти в ученики к Будде, это бы означало конец приключения, конец его как литературного героя и конец сюжета. По вышеприведенной причине. Ибо дальше начинается чистая духовная практика, доминирует метод и умирает Я. Тогда как литературный герой – это свобода и свободный поиск.)

Источник

Герман Гессе, «Сиддхартха»

«Индийская поэма», а именно такое определение своему произведению дал автор, была издана в 1922 году и стала плодом зародившегося в начале века в Европе интереса к Востоку с его эзотерическими учениями, которому был подвержен и сам Гессе. Книга рассказывает нам историю жизни сына брахмана(каста духовенства) по имени Сиддхартха от детства до глубокой старости. С детства Сиддхартха был неугомонным человеком и жаждал знания и мудрости, на долгие поиски которого он и отправился.

И больше ничего, и как окажется, эти знания много стоят.

«Сиддхартху» очень приятно читать: плавно и красиво разворачивает перед нами автор полотно текста. Никуда не спеша, но в некоторых абзацах максимально концентрируя мысль. Эту книгу я бы посоветовал отнюдь не людям увлеченным эзотерикой, самопознанием, основанным на восточных философских концепциях, а всем, кто любит красивую литературу.

«Этот камень — это просто камень, он не имеет цены, он принадлежит к миру Майи, но так как не исключено, что в круговороте превращений он может стать и человеком, и духом, то я и ему тоже придаю цену”. Так, наверное, думал я раньше. Но сегодня я думаю: этот камень есть камень, и в то же время — зверь, и в то же время — бог, и в то же время — Будда, я почитаю и люблю его не потому, что когда-то он может стать тем или этим, но потому, что он уже есть все — с давних пор, всегда, и именно то, что он камень, что сейчас, сегодня он явился мне камнем, — именно за это я люблю его и вижу ценность и смысл в каждой его прожилке и ямке, в его желтизне и черноте, в твердости, в звуке, который он издает, когда я постучу по нему, в сухости или влажности его поверхности».

«Сиддхартха» рассказывает нам о треединстве Я, Вселенной и Бога в сознании смотрящего. И даже позволяет, отчасти, в это ощущение окунуться.

Читать роман Германа Гессе:
«Сиддхартха»

Источник

Сиддхартха

Посоветуйте книгу друзьям! Друзьям – скидка 10%, вам – рубли

сиддхартха гессе о чем книга. Смотреть фото сиддхартха гессе о чем книга. Смотреть картинку сиддхартха гессе о чем книга. Картинка про сиддхартха гессе о чем книга. Фото сиддхартха гессе о чем книга

Эта и ещё 2 книги за 299 ₽

Отзывы 32

сиддхартха гессе о чем книга. Смотреть фото сиддхартха гессе о чем книга. Смотреть картинку сиддхартха гессе о чем книга. Картинка про сиддхартха гессе о чем книга. Фото сиддхартха гессе о чем книга

Книге ставлю 5, а переводу Федоровой двойку. Очень рекомендую найти более точный, ладный и поэтический перевод Б.Д.Прозоровской. Сравните два отрывка ниже:

Сиддхартха начал взращивать в себе недовольство. Мало-помалу он почувствовал, что любовь отца, и любовь матери, и любовь друга, Говинды, не будут вечно, до скончания времен дарить ему счастье, утолять боль, насыщать его, довлеть ему. Он начал догадываться, что его почтенный отец и другие его наставники, а также мудрецы брахманы уже сообщили ему бульшую и лучшую часть своих познаний

Что значит «взращивать в себе недовольство»? И что это за «бульшая» часть познаний в конце?

И Сиддхартха познал муки неудовлетворенности. Он почувствовал, что любви родителей, любви Говинды, его друга, недостаточно, чтобы навсегда и всецело осчастливить, успокоить и насытить его. Он догадывался, что его достопочтенный отец и другие его учителя – мудрые брахманы уже передали ему большую и лучшую часть своей мудрости

Перевод Прозоровской, который не найти на официальных магазинах книг, взят с Флибусты и там тоже есть опечатки. Но сама суть перевода намного лучше передает смысл книги, чем перевод Федоровой.

Если живете в большом городе и есть возможность, лучше купите книгу с рук. Поверьте, это будет подарком в вашу коллекцию домашней литературы.

Источник

Сиддхартха (роман)

«Сиддха́ртха» — аллегорический роман Германа Гессе, впервые был опубликован в берлинском издательстве S. Fischer Verlag в 1922 году.

Содержание

Содержание

Сиддхартха брахман

Книга повествует о молодом брахмане по имени Сиддхартха и его друге Говинде. Всеми уважаемый и удивительный Сиддхартха посвящает свою жизнь поиску Атмана, Единого, который есть в каждом человеке.

Сиддхартха самана

Поиск делает его из брахмана саманом, — аскетом и нищим. Говинда следует за ним на этом пути. Тем не менее, Сиддхартха чувствует что жизнь самана не приведет его к цели. Вместе с Говиндой он совершает паломничество к Будде Гаутаме. Однако, Сиддхартха не принимает его учение. Он узнает, правда, что Гаутама достиг просветления и не ставит под сомнение правильность его учения, однако, он верит, что оно является действенным только для Гаутамы. Нельзя стать Буддой при помощи учения, эта цель должна быть достигнута посредством собственного опыта. С этим осознанием он отправляется снова в путь и начинает новый период жизни, в то время как его друг Говинда присоединяется к Гаутаме.

Сиддхартха у «людей-детей»

Интенсивно он узнает теперь окрестность и красоту природы, которую он раньше как самана учился игнорировать. Он пересекает реку, причём паромщик пророчит ему, что когда-нибудь он возвратится. Достигнув города он встречает куртизанку Камалу, которую он просит обучить его искусству любви. Чтобы иметь возможность оплатить её услуги, он становится помощником купца и благодаря своему уму и образованию делает успехи в своей новой карьере. Сначала он видит стремление к власти и деньгам как странную особенность «людей-детей», как он называет мирского человека. Скоро, тем не менее, азарт денег и роскошной жизни захватывает и его и он становится одним из них. По прошествии многих лет он внезапно прозревает и решает вернуться на путь который он когда-то начинал.

Сиддхартха покидает свой богатый дом, незавершеные дела и Камалу не зная, что та беременна от него, и отправляется снова в путь, до тех пор пока ещё раз не встречает реку, которую он пересекал как-то давно. Переживая свою жизнь, на грани самоубийства он стоит перед рекой и чуть не тонет. Осознавая, что после самоубийства он был бы только лишь сильнее пойман в колесо Сансары, он глубоким сном засыпает. При пробуждении он находит рядом с собой монаха Говинду, который по началу не узнает его. Говинда ещё не стал буддой, но всё ещё следует Учению вместе с другими приверженцами Будды Гаутамы. Сиддхартха же повествует о своей жизни: «Где теперь брахман Сиддхартха? Где теперь самана Сиддхартха? Где теперь богач Сиддхартха? Быстро чередуется преходящее, Говинда, ты знаешь это». Говинда покидает Сиддхартху, а тот снова погружается в медитацию и чувствует, что он, как когда-то после расставания с Буддой Гаутамой, снова стоит совсем в начале своего пути, снова в начале новой жизни. Более отчётливо чем раньше осознает он недейственность ученого знания и важность личного опыта.

Сиддхартха, паромщик

В поиске нового пути Сиддхартха чувствует своё влечение к реке и вновь встречает паромщика Васудеву, которого он просит взять себя к нему помощником. Тот учит Сиддхартху внимательно слушать реку и учиться у неё.

Сиддхартха, отец

Сиддхартха снова встречает Камалу, отправившуюся на паломничество к умирающему Будде Гаутаме. Их сына, названного в честь отца Сиддхартхой, она ведет с собой. От укуса змеи Камала умирает, и Сиддхартха оставляет сына у себя. Он старается обучить скромности и спокойствию своего сына, привычного только к роскошной жизни города. Но этим он совершает, однако, ту же ошибку, в которой он когда-то упрекнул Гаутаму: нельзя учением направить на путь к познанию. У сына вызвает отвращение постоянная мягкая реакция отца на все его провокации, и он убегает от него обратно в город. Несмотря на совет Васудевы, Сиддхартха следует за ним, но перед самым городом ему открывается вся бессмысленность своей затеи. Он осознает, что должен освободить сына, чтоб тот мог двигаться вперёд на его собственном пути. Долго ещё этот инцидент мучает не до конца успокоившегося и сомневающегося Сиддхартху, до того как медленно начинает развиваться в нём подлинное осознание того, что есть мудрость. Снова Васудева учит его слушать и наблюдать реку, которая постоянно изменяется и остаётся, все же всегда той же рекой. Васудева удаляется в лес на последнее уединение в конце своей жизни, а Сиддхартха продолжает его работу паромщика.

Сиддхартха — Святой

В последнем эпизоде Герман Гессе показывает ещё раз встречу друзей юности Сиддхартхи и Говинды: закончившего свой путь и все ещё ищущего. Гессе изображает, как Сиддхартха передаёт своему другу в этот момент своё познание истиной природы вещей.

Сиддхартха-Будда

Гессе показывает помимо просветленной сущности Будды и его обыкновенную человеческую природу.

Интересные факты

Многие из имён взяты из индуистской и буддийской мифологии: Сиддхартха — это имя исторического Будды Сиддхартхи Гаутамы; Васудева имя отца Кришны, аватары (воплощения) Вишну; Говинда — это имя Кришны.

Источник

Герман Гессе. Сиддхартха

Философская повесть-притча «Сиддхартха», благоуханная «сказка», написанная по мотивам легенды о Будде и представляющая, таким образом, буддизм в художественной форме (подобно тому, как Платон представил свою философскую систему в виде диалогов) — одно из самых известных произведений Германа Гессе.

СИДДХАРТХА
(Индийская повесть)

Ч а с т ь п е р в а я
СЫН БРАХМАНА

Под сенью родного дома, на солнечном берегу реки среди лодок, под сенью пальмовой рощи, под сенью смоковницы рос Сиддхартха, прекрасный сын брахмана, молодой сокол, вместе со своим другом, сыном брахмана, Говиндой. Солнце золотило его светлые плечи на речном берегу во время купания, во время священных омовений и жертвоприношений. Сумрак манговой рощи струился в его черные очи во время детских забав и приношения священных жертв, под пение матери и наставления отца, ученого мужа, под неторопливые речи мудрых брахманов. Уже давно принимал Сиддхартха участие в беседах мудрецов, упражнялся вместе с Говиндой в красноречии, упражнялся вместе с Говиндой в искусстве созерцания, постигал тайны самоуглубления. Уже умел он беззвучно произносить “Аум”, слово всех слов, беззвучно обращать его внутрь себя вместе со вдохом и так же беззвучно исторгать вместе с выдохом, с собранной воедино душой, озаряя чело сиянием ясномыслящего Духа. Уже ведал он о скрытом в глубине его сущности Атмане, Неуничтожимом, едином со вселенной.
Радость наполняла сердце отца при виде сына, способного к знаниям и жаждущего их, великого ученого и жреца видел он в подраставшем Сиддхартхе, достойнейшего среди брахманов.
Блаженство наполняло грудь матери, когда с умилением смотрела она, как шагает Сиддхартха, стройный, сильный, красивый, как он садится и встает, как степенно и почтительно ее приветствует.
Любовь рождалась в сердцах молодых дочерей брахманов, когда по городу шел Сиддхартха, юноша с узкими бедрами и ясным челом над королевскими очами.
Но сильнее всех любил его Говинда, его друг, сын брахмана. Он любил глаза Сиддхартхи, его чарующий голос, походку, совершенство его плавных благочестивых жестов, он любил все, что делал и говорил Сиддхартха, но больше всего — его ум, его огненные мысли, его пылающую волю, его высокое призвание. Говинда знал: этот не станет простым брахманом, ленивым жрецом, алчным торговцем заклинаниями, тщеславным, пустым болтуном, злым, коварным священником или доброй глупой овцой в огромном стаде. Нет! И он, Говинда, тоже не хотел умножить число брахманов, которых и без того было слишком много. Он хотел следовать Сиддхартхе, возлюбленному, прекрасному. И если суждено Сиддхартхе стать одним из богов, если суждено ему однажды вознестись к Сияющим, то он, Говинда, готов был следовать за ним как друг, как спутник, как его слуга и оруженосец, как его тень.
Все любили Сиддхартху. Всем он был в радость, всем был желанен. Лишь самому себе не был Сиддхартха в радость. Гуляя по розовым дорожкам фигового сада, сидя в голубоватой тени рощи созерцания, окунаясь в ежедневную очистительную купель, принося жертвы в сумрачном манговом лесу, этот юноша, пленяющий красотою замедленных, точных движений, всеми любимый, радость для всех, — он не чувствовал радости в сердце. Плеск речной воды, свет далеких звезд, раскаленные лучи полуденного солнца рождали в нем бесконечные мысли и мечты. Мечты, навеянные дымом жертвенников, благовонным дыханием стихов Ригведы, учениями старых брахманов, мечты, лишавшие его душу покоя.
Недовольство в себе Сиддхартха питал все новыми мыслями. Он начинал понимать, что любовь отца, любовь матери, любовь друга Говинды недолго будет согревать его, недолго будет ему отрадой и утехой, источником сил и радости, что источник сей однажды иссякнет. Он чувствовал, что его достойнейший отец и другие учителя уже сообщили ему все самые важные, самые ценные знания из тех, какими обладали сами, что они перелили свою мудрость в сосуд его ожиданий, но он не был полон, ум не был удовлетворен, душа не обрела покоя, удары сердца не стали тише. Благотворны были омовения, но вода не смывает грехов, не утоляет жажду ума, не растворяет страх сердца. Превосходными были жертвы и обращение к богам, — но разве этого было достаточно? Разве жертвы приносили счастье? А боги? Был ли Праджапати на самом деле творцом всего сущего? Не был ли им Атман, Он, Единственный, Всеединый? А боги? Быть может, сами они были формами, творениями, созданы, как я и ты, подвластны времени, преходящи? И если так, то надо ли было приносить им жертвы, было ли это высшим, исполненным смысла деянием? Кому жертвовать, кого почитать, как не Его, Единственного, Атмана? И где найти Атмана? Где обитает он, где бьется его вечное сердце? Где же еще, если не в собственном Я, в Сокровенном, в Неуничтожимом, которое носит в себе каждый? Но где, где это Я, это Сокровенное, Предельно Последнее? Это не плоть и не кровь, не мышление и не сознание, так учили мудрейшие. Где же, где оно? Проникнуть туда, к Я, к себе самому, к Атману, — есть ли иной путь, который стоит искать? Ах, никто не знает пути, никто не укажет его — ни отец, ни учителя, ни мудрецы, ни священные жертвенные песни! Все знают они, брахманы и их священные книги, все знают, обо всем позаботились, более чем обо всем: сотворение мира, возникновение речи, пищи, дыхания, упорядочение чувств, деяния богов, — бесконечно многое знали они. Но стоило ли знать все это, если непостигнутым оставалось одно-единственное — важнейшее из важного?
Конечно же, многие стихи священных книг, и прежде всего Упанишады Самаведы, говорили о Сокровенном, Последнем, — прекрасные стихи! “Твоя душа — весь мир”, — говорилось в них, и говорилось, что человек в глубоком сне вступает в пределы своего Сокровенного и пребывает в Атмане. Удивительно мудрыми были стихи, все знания мудрейших, чистые, как собранный пчелами мед, заключали в себе их магические слова. Нет, нельзя было пренебречь несметными богатствами, собранными и взлелеянными бесчисленными поколениями брахманов. Но где были брахманы, где священники, где мудрецы или кающиеся грешники, которым удалось это глубочайшее знание сделать истинным своим достоянием, — не только узнать, но и постичь, пережить? Где тот посвященный, сумевший остаться в Атмане, пробудившись ото сна, сумевший выколдовать это состояние из сна в бдение, в жизнь, в слово и дело? Много почтенных брахманов знал Сиддхартха. Прежде всего — отца, ученого, достойнейшего среди достойных. Тихими и благородными были его речи и поступки, чистой была его жизнь, мудростью отличались его слова, высокие мысли таило его чело, — но разве он, так много знающий, достиг блаженства, обрел мир, разве не должен был он снова и снова припадать к священным источникам, прибегать к жертвам, книгам, внимать сменяющим друг друга речам брахманов? Почему он, безупречный, изо дня в день должен был смывать грехи, изо дня в день, снова и снова заботиться об очищении? Разве не был в нем Атман, разве не было в его собственном сердце первоисточника? Его-то и нужно найти — первоисточник в собственном Я, его-то и нужно постичь! Все же прочее — суета, окольные пути, заблуждение.
Таковы были мысли Сиддхартхи, таковы были причины его страданий, его неутолимой жажды. Часто повторял он слова из Чхандогья Упанишады: “Истинно: имя Брахмана — Сатьям, воистину, кто знает это, в небесный мир восходит каждый день”. Часто казался он близким, этот небесный мир, но никогда не удавалось достичь его, никогда не удавалось до конца утолить жажду. И не было среди мудрых и мудрейших, которых он знал и которым внимал с благодарностью, того, кто достиг небесного мира, кто утолил вечную жажду.
— Говинда, — молвил однажды Сиддхартха, обращаясь к своему другу. — Говинда, дорогой, отправимся вместе к баньяновому дереву и займемся самоуглублением.
Они отправились к баньяновому дереву, опустились на землю в двадцати шагах друг от друга. Едва Говинда успел сесть и приготовиться произнести “Аум”, как Сиддхартха забормотал:

“Аум” есть лук, душа — стрела,
Брахман — цель стрелы души,
Ее любой ценою нужно поразить.

Когда обычное время самоуглубления истекло, Говинда поднялся. Наступил вечер. Пора было совершить вечернее омовение. Он окликнул Сиддхартху, но не получил ответа. Сиддхартха неподвижно сидел, глубоко погрузившись в себя, неподвижным оставался его взгляд, прикованный к какой-то далекой цели, неподвижен был даже высунутый немного кончик языка. Казалось, будто он не дышит. Так сидел он, отрешенный, мыслящий “Аум”, устремивший душу свою, словно стрелу, к Брахману.
Однажды через город прошли саманы, странствующие аскеты, трое худых мужчин с изможденными, потухшими лицами, ни старые, ни молодые, с окровавленными, покрытыми пылью плечами, почти нагие под безжалостным солнцем, — три окруженных одиночеством, чуждых и враждебных миру тощих шакала во владениях людей. От них жарко, словно из печи, веяло безмолвной страстью, разрушительным долгом беспощадного самоотречения.
Вечером, после часа созерцания, Сиддхартха сказал Говинде:
— Друг мой, завтра на рассвете Сиддхартха отправится к саманам. Он станет одним из них.
Говинда побледнел, услыхав это, ибо на застывшем лице друга он прочел решение, неотвратимое, как пущенная из лука стрела. В ту же секунду понял Говинда: вот начало, начало пути Сиддхартхи, вот ростки его судьбы, а значит, и моей. Лицо его стало белым, как сухая кожура банана.
— О Сиддхартха! — воскликнул он. — Позволит ли тебе отец?
Сиддхартха взглянул на него, словно очнувшись. С быстротою молнии прочел он в душе Говинды страх и покорность.
— О Говинда, — молвил он тихо, — не будем напрасно тратить слов. Завтра с первыми лучами солнца я начну жизнь самана. Не говори больше об этом.
Сиддхартха бесшумно вошел в комнату и остановился за спиною отца, сидевшего на соломенной циновке. Спустя некоторое время отец почувствовал его взгляд.
— Это ты, Сиддхартха? Говори же, с чем пришел.
— С твоего позволения, отец, — отвечал Сиддхартха. — Я пришел сказать тебе, что завтра утром я должен оставить твой дом и отправиться к аскетам. Я должен стать саманом. Не противься же моему желанию.
Брахман молчал. Он молчал так долго, что в маленьком окошке показались звезды. Они стали совсем яркими, прежде чем было нарушено молчание. Молча и неподвижно, со скрещенными на груди руками стоял сын, молча и неподвижно сидел на циновке отец, а звезды на небе продолжали свой путь. Наконец отец сказал:
— Не достойны брахмана слова гнева. Но негодование переполняет мое сердце. Я не хотел бы услышать это из твоих уст еще раз.
Брахман медленно поднялся; Сиддхартха молча стоял со скрещенными на груди руками.
— Чего ты ждешь? — спросил отец.
— Ты знаешь, — ответил Сиддхартха.
Рассерженный отец вышел из комнаты, направился к своему ложу и лег.
Через час, в течение которого он тщетно ждал сна, брахман встал, прошелся взад и вперед, вышел из дома. Сквозь маленькое окошко он увидел Сиддхартху неподвижно стоящим на том же месте, со скрещенными на груди руками. Смутно белело в темноте его светлое платье. С беспокойством в сердце отец вернулся к своему ложу.
Через час, по-прежнему не в силах уснуть, брахман снова встал, походил взад и вперед, вышел из дома, посмотрел на высоко стоящую луну. Глянув в окошко, он увидел Сиддхартху в той же позе, на том же месте. Босые ноги его были залиты лунным светом. С тревогою в сердце отец вернулся к своему ложу.
И вновь выходил он и через час, и через два, смотрел в окошко — Сиддхартха стоял в лунном свете, в мерцании звезд, во мраке. И выходил вновь, час за часом, молча смотрел в окно, и сердце его наполнялось гневом, наполнялось тревогою, наполнялось страхом и болью.
В последний предрассветный час, прежде чем наступил день, он вернулся снова, вошел в комнату, посмотрел на юношу, показавшегося ему непривычно большим и чужим.
— Сиддхартха, — молвил он, — чего ты ждешь?
— Ты знаешь это.
— Ты будешь стоять и ждать, пока не наступит день, полдень, вечер?
— Я буду стоять и ждать.
— Ты устанешь, Сиддхартха.
— Я устану.
— Ты уснешь, Сиддхартха.
— Я не усну.
— Ты умрешь, Сиддхартха.
— Я умру.
— И ты готов скорее умереть, чем послушаться своего отца?
— Сиддхартха всегда слушал своего отца.
— Так ты отказываешься от своего намерения?
— Сиддхартха поступит так, как скажет ему его отец.
Первый луч света упал в комнату. Брахман заметил, что ноги Сиддхартхи слегка дрожат в коленях. Но на лице его он не видел усталости, далеко, очень далеко смотрели его глаза. И отец понял, что Сиддхартхи уже нет рядом с ним, на родине, что он уже покинул его.
Отец коснулся плеча Сиддхартхи:
— Ты пойдешь в лес и станешь саманом. Если в лесу ты найдешь блаженство, то приди и научи меня ему. Если же найдешь разочарование, — возвращайся, и мы вместе станем приносить богам жертвы. Ступай и поцелуй мать, скажи ей, куда ты идешь. Я же отправлюсь к реке, чтобы совершить первое омовение.
Он убрал руку с плеча сына и направился к двери. Сиддхартха покачнулся, сделав первый шаг, поборол боль в ногах, поклонился и пошел к матери, чтобы сделать так, как велел отец.
Когда он в робком утреннем свете, медленно передвигая дрожащие от усталости, непослушные ноги, покидал еще тихий город, от последней хижины вдруг отделилась тень и присоединилась к одиноко шагавшему путнику.
— Ты пришел, — промолвил Сиддхартха и улыбнулся.
— Я пришел, — сказал Говинда.

Кто, размышляя, очищенный дух свой в Атман погружает, —
невыразимо словами блаженство души его.

Сиддхартха молчал. Он думал над словами Говинды и продолжал думать, пока не дошел до их последней сути.
“Да, — думал он, опустив голову, — что осталось еще из того, что казалось нам священным? Что остается? Чему верить?” И он покачал головой.
Однажды — минуло уже три года с тех пор, как юноши начали новую жизнь среди саманов, — на одной из множества дорог и троп настигла их весть, легенда, будто появился некто, именуемый Гаутамой — Возвышенный, Будда, — который преодолел в себе все страдания мира, остановил колесо превращений. Проповедуя свое учение, окруженный учениками, идет он по стране, без имущества, без родины, без жены, в желтом одеянии аскета, но с ясным челом, блаженный, и брахманы и цари склоняются перед ним и чтут его учеников.
Эта легенда, эта весть, эта сказка звенела и благоухала, заставляя говорить о себе и брахманов, и лесных отшельников; вновь и вновь касалось слуха юношей имя Гаутамы, Будды, из добрых и злых уст, поносимое и восхваляемое.
Подобно тому как в стране, где властвует чума, рождается весть, что где-то есть человек, мудрец, посвященный, одного лишь слова и прикосновения которого достаточно, чтобы исцелить любую жертву страшного недуга, и весть эта летит по стране, никого не оставляя равнодушным, одним внушая доверие, другим сомнения, а многие тотчас же отправляются в путь, на поиски мудреца, спасителя, — так облетела все уголки страны весть о Гаутаме, эта легенда, эта благоуханная легенда о Будде, мудрейшем из племени шакьев. Говорили, что ему была открыта высшая истина, что он помнит свои предыдущие жизни, что он достиг нирваны и никогда более не возвращался назад, в круговорот, никогда более не окунался в мутный поток форм. Много прекрасного и невероятного говорилось о нем, говорилось, будто он победил демона зла, беседовал с богами, творил чудеса. Враги же Гаутамы и неверующие утверждали, что он ничтожный, тщеславный соблазнитель, что он проводит дни свои в веселье и наслаждениях, презирая ученость, жертвы и самоистязание.
Сладко звучала легенда о Будде, колдовством, чудом веяло от нее. Больным, немощным был мир, тяжелой была жизнь, — и вот, казалось, забил источник, зазвучал голос, кроткий, полный благородных обещаний. Всюду, где раздавалась весть о Будде, во всех землях Индии замирали юноши, испытывая в душе тоску, зажигаясь надеждой, и каждый путник, чужеземец, несший известие о нем, о Шакьямуни, Возвышенном, был желанным гостем сыновей брахманов в городах и селениях.
Не обошла эта легенда и лесную обитель саманов, и Сиддхартху с Говиндой, просочилась к ним медленно, по капле, и каждая капля несла с собою новые надежды, и в каждой капле таились новые сомнения. Юноши мало говорили об этом, ибо старейший из саманов не принадлежал к числу очарованных этой легендой. Он слышал, будто бы тот мнимый Будда прежде был аскетом и жил в лесу, который затем оставил, обратившись к мирской похоти и наслаждениям, и потому с презрением относился ко всему, что связано было с этим именем.
— О Сиддхартха, — сказал однажды Говинда, — сегодня я был в городе, и один брахман пригласил меня в дом, чтобы я мог послушать его гостя, молодого брахмана из Магадхи, который своими глазами видел Будду и слышал учение из уст самого учителя. Поистине замерло мое сердце в груди, и я подумал: хотел бы и я, хотел бы я, чтобы мы оба, ты и я, поскорее дожили до той минуты, когда услышим учение из уст Совершенного! Скажи, друг, не отправиться ли и нам туда, чтобы послушать Будду?
Отвечал Сиддхартха:
— Всегда, о Говинда, думал я: Говинда останется среди саманов, всегда думал я: это его цель — становиться все старше и все глубже постигать искусство, которое украшает самана. Однако теперь я вижу, как плохо я знал Говинду, как мало я знал о его сердце. Итак драгоценнейший, ты хочешь отправиться туда, где Будда проповедует свое учение.
Сказал Говинда:
— Ты можешь смеяться, сколько тебе будет угодно, Сиддхартха! Однако не проснулась ли и в тебе страсть — желание услышать это учение? И не ты ли сказал мне однажды, что недолго останешься на тропе саманов?
Рассмеялся Сиддхартха своим необычным смехом, в котором, неотделимы друг от друга, звучали грусть и насмешка, и сказал:
— Верно, Говинда, верно сказал ты, прав был ты, напомнив мне мои слова. Вспомни также и другое, сказанное мной: что я устал от учений и учения и испытываю к ним недоверие и что невелика моя вера в наставления учителей. Однако пусть будет так, как ты хочешь, дорогой, я готов послушать то учение, хотя лучший плод его мы, полагаю, уже вкусили.
Сказал Говинда:
— Твоя готовность веселит мое сердце. Но скажи, как это возможно? Как могло учение Гаутамы, прежде чем мы восприняли его, открыть нам лучший из своих плодов?
Отвечал Сиддхартха:
— О Говинда, насладимся пока этим плодом и подождем дальнейшего. Плод же, которым мы уже сейчас обязаны Гаутаме, заключается в том, что он отрывает нас от саманов. Подарит ли он нам что-нибудь другое, лучшее, — о друг, не будем загадывать и со спокойным сердцем доверимся времени.
В тот же день Сиддхартха сообщил старейшине саманов о своем решении покинуть его. Он сказал ему об этом скромно и учтиво, как подобает ученику и младшему по возрасту. Однако самана охватил гнев. Он громко кричал, осыпая юношей грубыми, бранными словами.
Говинда пришел в ужас и смущение. Сиддхартха же склонился к его уху и шепнул: “Сейчас я покажу старику, что кое-чему научился у него”.
Встав совсем близко перед саманом, с собранной воедино душой, он поймал взгляд старика своим взглядом, сковал его, сделал его неподвижным, лишил его силы, подчинив своей воле, приказал ему молча делать то, что он от него потребует. Старый саман умолк, глаза его застыли, воля его была парализована, руки бессильно повисли, могучие чары Сиддхартхи сразили его. Мысли Сиддхартхи завладели саманом, он не мог не выполнить то, что они приказывали. И старик согнулся в поклоне, еще и еще раз, потом сотворил благословляющие жесты, произнес, запинаясь, благочестивые слова напутствия в дорогу. И юноши, поклонившись и поблагодарив за добрые пожелания, тронулись в путь.
По дороге Говинда обратился к другу:
— О Сиддхартха, ты научился у саманов большему, чем я думал. Трудно, очень трудно подчинить своей воле старого самана. Воистину, если бы ты остался в лесу, то вскоре смог бы ступать по воде.
— Я не нуждаюсь в умении ступать по воде, — отвечал Сиддхартха. — Пусть подобными чудесами довольствуются старые саманы.

Ч а с т ь в т о р а я
КАМАЛА

На каждом шагу Сиддхартху ждали открытия, ибо мир, преобразившись, заколдовал его сердце. Он видел, как над поросшими лесом горами поднималось солнце, как оно пряталось за верхушки пальм на далеком побережье. Он видел усыпанное звездами небо и месяц, плывущий сквозь ночь подобно челну. Он видел деревья, звезды, облака, радугу, скалы, травы, цветы, реки и ручьи, искры утренней росы на кустах, далекие бледно-голубые горы; пели птицы и жужжали пчелы, ветер серебрил рисовые поля — все это, тысячеликое, пестрое, было всегда; всегда светили луна и солнце, всегда журчали реки и гудели пчелы, но прежде это было для Сиддхартхи всего лишь обманчивой, зыбкой пеленой, преградой на пути его недоверчивого взора, туманом, который следовало рассеять, пронзив его мыслью. Ибо суть была дальше, за пределами видимого. Теперь же его прозревшее око вновь обратилось к близкому, досягаемому, он жадно всматривался в открывшийся ему мир, познавал его, стараясь здесь обрести для себя родину, позабыв о поисках пути, позабыв об ином, запредельном мире. Прекрасен был мир, который его окружал, если смотреть на него просто, по-детски, оставив попытки что-то открыть, обнаружить. Прекрасны были луна и звезды, берег и ручей, скалы и лес, козы и жуки, цветы и бабочки. Хорошо и отрадно было просто шагать по земле, так бодро, так по-детски доверчиво, так приветливо открыв сердце всему, что ждет на пути. Иначе припекало голову солнце, иной была лесная прохлада, иным был вкус банана или тыквы, ручья или дождевой воды в бочке. Короткими были дни, короткими были ночи, каждый час, каждый миг стремительно летел неведомо куда, словно парус, неустанно влекущий вперед корабль с трюмами, полными сокровищ. Сиддхартха видел суетливую возню обезьяньей стаи среди ветвей под высокими зелеными сводами леса, внимал их дикому, жадному пению. Он видел, как баран преследует и настигает овцу и совокупляется с нею. Он видел, как неистовствует на вечерней заре в поросшем камышом озере голодная щука и мелкие рыбешки, спасаясь от погони, выпрыгивают целыми стаями из воды, трепеща и сверкая; резкий, волнующий аромат силы и страсти струила вспененная, клокочущая вода — след разыгравшегося хищника.
Все это было всегда, но он ничего не видел. Его просто не было здесь, он долго отсутствовал. Но теперь он вернулся и вновь стал частью этой гармонии, напоив душу светом и тенью, открыв сердце для звезд и луны.
По дороге Сиддхартха вновь вспомнил обо всем, что случилось с ним в саду Джетавана, о божественном Будде и его учении, о прощании с Говиндой, о беседе с Возвышенным. Вспомнил собственные слова, сказанные Будде, все до единого, и с удивлением понял, что говорил вещи, которых он тогда, в сущности, не знал. Что он сказал Гаутаме: его, Будды, сокровище и тайна — не учение, а нечто, не выразимое словами, чему нельзя научить, то, что он когда-то сам испытал в минуту просветления, — ведь это было именно то, на поиски чего отправился он, Сиддхартха, то, что он уже начал постигать. Себя самого должен был он теперь постичь. Да, он давно уже знал, что его самость есть Атман, единый в своем вечном существовании с Брахманом. Но никогда его поиски самости, охота на нее, не знали успеха, ибо он пытался поймать ее сетью, сплетенной из мыслей. Конечно же, самость — это не тело и не игра чувств, но это, увы, и не мышление, не рассудок, не приобретенная через учение мудрость, не постигнутое путем упражнения искусство делать выводы, чтобы из нитей добытого знания получить пряжу новых мыслей. Нет, и этот мир идей, вся совокупность их, не могли открыть ему путь в запредельность, не могли привести ни к какой цели, пока он убивал случайное чувственное Я, вскармливая тем временем случайное Я мыслей и учености. И то и другое, мысли и чувства были славными вещами; и за тем и за другим пряталась последняя суть, и к тому и к другому следовало прислушиваться, не презирать и не переоценивать их, но играть с ними, внимать и в том и в другом тайному Голосу Сокровеннейшего. Ничто отныне не возымеет власти над ним кроме этого Голоса, и никакие пути не привлекут его, кроме одного-единственного, который укажет ему Голос. Почему Гаутама однажды в заветную минуту — заветнейшую из заветных — опустился наземь под деревьями бодхи, где на него снизошло просветление? Он услышал Голос, Голос в собственном сердце, который велел ему избрать местом своего отдыха именно это дерево, и, повинуясь Голосу, он оставил все помыслы о самоистязании и жертвах, о молитве и омовениях, о пище и питье, о сне и забвении. Эта покорность — не приказу извне, но Голосу в собственном сердце, эта готовность исполнить его волю — только она есть благо, только она есть необходимость.
Ночью у реки, в соломенной хижине перевозчика, Сиддхартха видел сон: в желтом одеянии аскета стоял перед ним Говинда. Печальным было его лицо, печально молвил он: “Зачем ты покинул меня?” И он обнял Говинду, прижал его к груди и поцеловал, и Говинда был уже вовсе не Говиндой, а женщиной; налитая полуобнаженная грудь ее словно просилась наружу из складок одежды, и Сиддхартха приник к ней и жадно пил, и вкус молока был сладок и крепок. Это был вкус мужской и женской плоти, вкус солнца и леса, это было зелье, настоянное на всех травах, приготовленное изо всех плодов и радостей земли. Оно пьянило и лишало рассудка. Сиддхартха проснулся — за порогом хижины тихо мерцала бледная река; из чащи донесся глухой крик совы, приятно коснувшийся его слуха.
Когда наступило утро, Сиддхартха попросил хозяина хижины перевезти его через реку. Перевозчик поплыл с ним на своем бамбуковом плоту к другому берегу. Широкая речная гладь медленно покрывалась утренним красноватым румянцем.
— Красивая река! — сказал Сиддхартха своему спутнику.
— Да, — отвечал перевозчик, — это очень красивая река, я люблю ее больше всего на свете. Часто слушал я ее голос, часто смотрел ей в глаза и всегда учился у нее. У реки можно многому научиться.
— Благодарю тебя, добрый человек, — молвил Сиддхартха, ступив на берег. — У меня нет подарка для тебя, дорогой, и нет денег, чтобы заплатить тебе. Я странник, не имеющий родины, сын брахмана и саман.
— Я вижу это, — сказал перевозчик, — и потому не ждал от тебя ни платы, ни подарков. Ты придешь ко мне с подарком в другой раз.
— Ты веришь в это? — отвечал ему Сиддхартха весело.
— Конечно же. И этому меня тоже научила река: все возвращается! Вернешься и ты, саман. Прощай! И пусть твоей платой будет твоя дружба. Не забывай обо мне, когда станешь приносить богам жертвы.
Они улыбнулись друг другу на прощание. С улыбкой думал Сиддхартха, продолжая свой путь, о добром, приветливом перевозчике и радовался новой дружбе. “Этот человек похож на Говинду, — думал он, улыбаясь. — Все, кто встречается мне на пути, похожи на Говинду. Все благодарны мне, хотя сами вправе ждать от меня благодарности. Все охотно предлагают мне дружбу, все готовы быть покорными чужой воле и не любят утруждать себя мыслями. Все похожи на детей”.
К полудню он добрался до небольшой деревушки. Перед глиняными хижинами барахтались в уличной пыли дети, играли семенами тыквы и ракушками, шумели, дрались, однако тотчас же бросились врассыпную при виде чужого самана. На краю деревни дорога вела через ручей. На берегу молодая женщина, стоя на коленях, мыла одежды. Когда Сиддхартха приветствовал ее, она подняла голову и улыбнулась ему, задорно блеснув белками черных глаз. Он громко произнес слова благословения, как это было принято среди странствующих, и спросил, далеко ли до большого города. Женщина поднялась с колен и подошла к нему; маняще блестел на ее юном лице красивый влажный рот. Шутками отвечала она на шутливые речи юноши, спрашивала, не голоден ли он и правда ли, что лесные саманы ночью спят одни и им не разрешается иметь женщин. При этом она наступила левой ногой на его правую и сделала движение, которое обычно делают женщины, желая склонить мужчину к любовной игре, называемой в учебниках “восхождением на дерево”. Сиддхартха почувствовал, как кровь его понесла по жилам медленно разгорающийся огонь. Он вспомнил свой сон и, склонившись к груди женщины, прильнул устами своими к коричневому сосцу. А когда поднял голову, то прочел в ее призывной улыбке, в ее сузившихся глазах яростное желание и мольбу.
И в нем самом родилось желание, забили горячие ключи пробудившейся плоти. Но он, впервые в жизни прикоснувшийся к женщине, медлил, в то время как руки его готовы были схватить сладкую добычу. И в это мгновенье он вздрогнул, услышав Голос Сокровеннейшего, и Голос сказал: “Нет”. И все чары улыбающегося женского лица утратили силу над ним, исчезли, он не видел больше ничего, кроме влажного взора похотливой самки. Он дружески погладил ее по щеке, повернулся и, не заботясь больше о разочарованной женщине, скрылся в бамбуковых зарослях.
В тот же день к вечеру он достиг большого города, и сердце его радовалось, ибо он соскучился по людям. Долго он жил в лесах, и соломенная хижина перевозчика, в которой он провел эту ночь, была первой крышей у него над головой, с тех пор как он стал саманом.
На окраине города, у тенистого сада, обнесенного изгородью, ему повстречалось множество слуг и служанок с полными корзинами. Посреди этой маленькой процессии, в богато украшенном паланкине, который несли четверо слуг, на алых подушках под пестрым балдахином сидела женщина, госпожа. Сиддхартха остановился у входа в сад и засмотрелся на людей, на их корзины, на паланкин и сидящую в нем госпожу. Под высокой короной ее черных волос он увидел мраморно-белое, очень нежное, очень умное лицо, алые, словно зрелая смоква уста, высоко взметнувшиеся линии подрисованных, холеных бровей, темные глаза, умные и настороженные, высокую, царственно-белую шею — стройный стебель, растущий из складок зеленых, шитых золотом одежд, — неподвижные белые руки, длинные и узкие, с широкими золотыми браслетами над запястьями.
Сиддхартха увидел, как прекрасна она, и сердце его возликовало. Он согнулся в низком поклоне, когда носилки поравнялись с ним и, выпрямившись, взглянул в ее ясное, милое лицо; в то же самое, немыслимо короткое мгновение, пока он читал, точно книгу, ее умные глаза под высокими сводами бровей, обоняния его коснулось легкое облачко незнакомого аромата. Прекрасная женщина улыбнулась, едва заметно кивнула в ответ на его приветствие и исчезла в саду, а вслед за ней исчезли и слуги.
“Вот чем встречает меня этот город, — думал Сиддхартха, — он посылает мне добрый знак”. Ему захотелось тотчас же войти в сад, но он не поддался искушению, он только теперь вспомнил, с каким презреньем смотрели на него слуги и служанки, сколько враждебного недоверия выражали их красноречивые взгляды.
“Я все еще саман, — подумал он, — все еще аскет, нищий. Мне придется стать другим, если я хочу войти в этот сад”. И он рассмеялся.
Человек, который в это время шел по дороге, в ответ на вопрос Сиддхартхи, не знает ли он, кому принадлежит сад и как звать эту женщину, поведал ему, что хозяйку, известную куртизанку, зовут Камала и что, кроме этого сада, у нее есть еще дом в городе.
После этого Сиддхартха вошел в город. Теперь у него была цель.
Стремясь к своей цели, он охотно позволил городу поглотить себя, покорно поплыл по волнам уличной сутолоки, молча стоял на площадях, отдыхал на каменных ступенях, ведущих к реке. К вечеру он подружился с учеником брадобрея, которого вначале увидел работающим под прохладными сводами хозяйской лавки, а затем встретил в одном из храмов Вишну, где тот молился, и которому рассказал множество историй о Вишну и Лакшми. Ночь он провел у реки среди лодок, а утром, опередив первых посетителей, пришел к своему новому другу, и тот сбрил ему бороду, остриг волосы, расчесал и смазал их дорогим маслом. Потом он отправился купаться в реке.
На склоне дня, когда прекрасная Камала под сенью паланкина приблизилась к своей загородной роще, Сиддхартха уже стоял у входа. Он поклонился, и куртизанка почтила его приветствием. Подозвав слугу, шедшего последним в свите, Сиддхартха велел ему передать госпоже, что с нею желает говорить один молодой брахман. Спустя некоторое время слуга вернулся, пригласил незнакомца следовать за ним, молча провел его в беседку, где на ложе возлежала хозяйка, и удалился.
— Не ты ли стоял вчера на дороге у входа и приветствовал меня? — спросила Камала.
— Ты не ошиблась, вчера еще я видел и приветствовал тебя.
— Но не было ли у тебя вчера бороды и длинных волос, покрытых пылью?
— Верно, все было так, как ты говоришь, ничто не укрылось от твоих зорких глаз. То был Сиддхартха, сын брахмана, который покинул родину, чтобы стать аскетом, и три года жил среди подвижников. Теперь же, оставив тропу саманов, я пришел в этот город, и первой, кто встретился мне, прежде чем я вошел в него, была ты. И я пришел к тебе, чтобы сказать это, о Камала! Ты первая женщина, с которой Сиддхартха говорит, не опуская глаз. Никогда отныне не стану я опускать глаза, встретившись с красивой женщиной.
Камала улыбнулась, поиграла своим веером из павлиньих перьев и спросила:
— Сиддхартха пришел ко мне только для того, чтобы сказать это?
— Чтобы сказать это и поблагодарить Камалу за то, что она так прекрасна. И чтобы просить ее, если это будет угодно ей, стать моим другом и учителем, так как я еще ничего не знаю об искусстве, в котором ты столь много преуспела.
Громко расхохоталась Камала:
— Никогда еще не бывало со мною такого, чтобы лесной саман пожелал учиться у меня. Никогда еще не был моим гостем саман с длинными волосами и старой, рваной повязкой на бедрах, едва прикрывающей срам. Много юношей приходит ко мне, и среди них сыновья брахманов, но они приходят в красивых одеждах и нарядных сандалиях, их волосы источают благоухания, а кошельки полны денег. Вот каковы юноши, что приходят ко мне, саман.
Молвил Сиддхартха:
— Вот я уже и начал учиться у тебя. Еще вчера я начал учиться. У меня нет больше бороды, и волосы мои причесаны и смазаны маслом. Лишь немногого недостает мне, о несравненная: красивых одежд, нарядных сандалий и денег в кошельке. Знай же, Сиддхартха стремился к более недоступным целям, чем подобные мелочи, и достигал их. Как же мне не добиться того, чего я пожелал вчера, — стать твоим другом и познать радости любви. Ты увидишь, как легко я научусь всему, чему ты станешь учить меня, о Камала, ибо и не такими премудростями сумел я овладеть. Итак, Сиддхартха не нравится тебе таким, какой он есть, — с расчесанными волосами, но без платья, без сандалий, без денег?
Смеясь, воскликнула Камала:
— Нет, драгоценнейший, пока не нравится! Сиддхартхе нужны платья, красивые платья! И сандалии, нарядные сандалии! И много денег в кошельке и подарки для Камалы. Понял ли ты это, лесной саман? Хорошо ли ты запомнил это?
— Я хорошо запомнил это, — отвечал Сиддхартха. — Как же мне не запомнить то, что произносят такие уста! Твои уста подобны зрелой смокве, Камала. И мои уста свежи и алы и хорошо подходят к твоим, ты убедишься в этом. Но скажи, о прекрасная Камала, разве ты не боишься самана, который пришел к тебе из леса, чтобы научиться любви?
— Отчего же мне бояться его, глупого лесного самана, который не видел ничего, кроме шакалов, и даже не знает до сих пор, что такое женщина?
— О, он силен и не ведает страха. Он мог бы заставить тебя быть покорной, прекрасная девушка. Он мог бы похитить тебя. Он мог бы причинить тебе боль.
— Нет, саман, этого я не страшусь. Разве боялся когда-либо подвижник или брахман, что придет некто и схватит его и отнимет у него ученость, благочестивость, разум? Нет, ибо они принадлежат только ему, и он дает от них столько и лишь тому, сколько и кому он сам пожелает дать. То же и с Камалой, мой друг, и с радостями любви. Сладки алые уста Камалы, но попробуй поцеловать их против ее воли, и ты не получишь ни капли сладости от них, которые умеют быть такими сладкими! Сиддхартха — способный ученик, так пусть же он запомнит и это: любовь можно вымолить, купить, получить в подарок, найти на улице, но отнять, похитить ее нельзя. Нет, ты избрал неверный путь. Поистине было бы жаль, если бы такой красивый юноша поступил так неразумно.
Улыбнувшись, поклонился Сиддхартха.
— Жаль было бы, о Камала, очень жаль! Как ты права! Нет, пусть мои уста не потеряют ни капли сладости от твоих, как и твои от моих! Да будет так. Сиддхартха вернется, когда обретет то, чего ему недостает: платье, сандалии и деньги. Но скажи, прекрасноликая, не можешь ли ты дать мне еще один маленький совет?
— Совет? Что ж, охотно. Кто откажется дать совет нищему, глупому саману из леса, который не видел ничего, кроме шакалов!
— Дорогая Камала, посоветуй же мне, куда я должен отправиться, чтобы поскорее добыть те три вещи?
— Друг мой, это хотели бы знать многие. Ты должен делать то, чему научился, и требовать за это деньги и платья и сандалии. Иного пути к деньгам для бедняка не существует. Что же ты умеешь делать?
— Я умею думать. Я умею ждать. Я умею поститься.
— Ничего другого?
— Ничего. Впрочем, я могу также слагать стихи. Не подаришь ли ты мне за мой стих всего лишь один поцелуй?
— Если он мне понравится. Как же называется твой стих?
Сиддхартха подумал несколько мгновений и молвил затем:

В тенистый сад свой прекрасная входит Камала,
У входа в сад она видит темнокожего самана.
Низко при виде красавицы лотосоокой согнувшись,
Был осчастливлен саман улыбкой Камалы.
Чем небожителям жертвовать, юноша думал,
Лучше я жертвовать стану прекрасной Камале.

Камала громко захлопала в ладоши, так, что зазвенели золотые браслеты на ее запястьях.
— Хороши твои стихи, темнокожий саман! И поистине я ничего не потеряю, если подарю тебе за них поцелуй.
Она поманила его глазами, он покорно приблизился, склонился к ее лицу и приник к устам, подобным зрелой смокве. Долгим был поцелуй Камалы, и Сиддхартха изумлялся ее мудрости, видя, как она учит его, как повелевает им, отталкивает и снова манит, и чувствовал, что поцелуй этот — лишь первое звено из множества разных, но хорошо прилаженных друг к другу, надежных, проверенных звеньев длинной цепи поцелуев, которые его ожидали. Словно ребенок, пораженный ценностью и полнотою нового, доселе неведомого ему знания он глубоко дышал, медленно приходя в себя.
— Очень хороши твои стихи! — повторила Камала. — Если бы я была богата, я наградила бы тебя за них золотом. Но нелегко тебе будет заработать стихами много денег, а тебе понадобится много денег, если ты хочешь стать другом Камалы.
— Как ты умеешь целовать, Камала! — пролепетал Сиддхартха.
— Да, это я умею, потому и не знаю недостатка ни в нарядах, ни в украшениях, ни в других вещах. Однако что будет с тобой? Неужели ты не умеешь ничего, кроме как думать, поститься и слагать стихи?
— Я знаю также жертвенные песни, — отвечал Сиддхартха, — но не желаю больше петь их. Я знаю также заклинания, но не желаю больше произносить их. Я читал книги.
— Постой! — прервала его Камала. — Ты умеешь читать? И писать?
— Конечно же. Многие умеют это.
— Большинство людей не умеет этого. Не умею этого и я. Это очень хорошо, что ты умеешь читать и писать, очень хорошо. И заклинания еще могут понадобиться тебе.
В это мгновенье вбежала служанка и шепнула что-то госпоже на ухо.
— Ко мне пожаловал гость! — воскликнула Камала. — Поторопись исчезнуть, Сиддхартха! Никто не должен видеть тебя здесь, запомни это! Завтра мы встретимся снова.
Служанке же она приказала подарить благочестивому саману белое одеяние. Та схватила Сиддхартху за руку и потащила его прочь, и не успел он опомниться, как оказался в каком-то домике, в глубине сада, куда она провела его окольными путями и откуда, сунув ему в руки новое платье, потащила дальше, сквозь густые заросли, умоляя его незаметно и как можно скорее покинуть рощу.
Довольный Сиддхартха сделал все, как было велено. Привычный к лесу, он благополучно, без единого звука, достиг изгороди и выбрался наружу. Довольный, возвратился он в город, неся под мышкой свернутое платье. На постоялом дворе, где находили временный приют странники, он стал у двери, протянул в безмолвной просьбе руку, так же молча принял кусок рисовой лепешки. “Может быть, уже завтра, — подумал он, — мне не придется больше никого просить о пище”.
Внезапно в нем вспыхнула гордость. Он не был больше саманом, и не пристало ему просить милостыню. Он отдал лепешку голодной собаке и остался без пищи.
“Как проста мирская жизнь, — подумал Сиддхартха. — Она лишена трудностей. Суровой, полной усилий, обреченных на неудачу, безнадежной была моя жизнь среди саманов. Теперь же все легко, легко, как первый урок любви, который дала мне Камала. Мне нужны платья и деньги, больше ничего. Это малые, близкие цели, они не могут лишить меня сна”.
Он давно уже разузнал, где находится дом Камалы, и явился туда на следующий день.
— Радуйся! — воскликнула Камала вместо приветствия. — Тебя ждет Камасвами, самый богатый купец в городе. Если ты понравишься ему, он возьмет тебя на службу. Будь же благоразумен, темнокожий саман. Я сделала так, чтобы ему о тебе рассказали другие люди. Будь с ним приветлив, он очень влиятелен. Но не будь слишком скромным! Я не хочу, чтобы ты стал его слугою, ты должен стать равным ему, иначе Камала будет недовольна тобой. Камасвами становится старым и ленивым. Если ты придешься ему по душе, он многое доверит тебе.
Сиддхартха поблагодарил ее и рассмеялся. Она же, узнав, что он два дня ничего не ел, велела принести хлеб и сладкие плоды и стала угощать его.
— Удача сопутствует тебе, — сказала она ему на прощанье. — Одна за другой открываются перед тобою двери. Отчего так? Может быть, ты колдун?
Сиддхартха отвечал:
— Вчера я говорил тебе, что умею думать, ждать и поститься. Ты же сочла все это бесполезными вещами. Ты ошибаешься, о Камала, и скоро убедишься в этом. Ты увидишь, что глупые саманы научаются в лесу множеству всяких забавных вещей и могут то, чего не можете вы. Еще позавчера я был грязным, оборванным нищим, вчера я уже целовал Камалу, а вскоре я стану купцом и обрету деньги и все то, что имеет для тебя ценность.
— Пусть так, — согласилась она. — Но что было бы с тобой без меня? Кем бы ты стал, если бы Камала не помогла тебе?
— Дорогая Камала, — молвил Сиддхартха, выпрямившись, с высоко поднятой головой. — Когда я вошел в твой сад, я совершил первый шаг. Моим решением было научиться любви у этой прекраснейшей женщины. В тот самый миг, когда я принял это решение, я уже знал, что достигну цели. Я знал, что ты поможешь мне: твой самый первый взгляд у входа в рощу сообщил мне об этом.
— А если бы я не пожелала помочь тебе?
— Ты пожелала. Видишь ли, прекрасноликая, если бросить в воду камень, то он кратчайшим путем устремится на дно водоема. То же и с Сиддхартхой, если у него есть цель, намерение. Сиддхартха ничего не предпринимает — он ждет, он думает, он постится, однако он проходит через все, что стоит на его пути, как камень сквозь толщи воды, оставаясь неподвижным, сохраняя покой, пренебрегая деяниями; он падает, он отдается силе, влекущей его вниз. Сама цель притягивает его к себе, ибо он не принимает в свою душу ничего, что могло бы задержать его на пути к цели. Вот чему научился Сиддхартха у саманов и что глупцы называют колдовством, полагая, будто это возможно лишь благодаря демонам. Нет ничего, что возможно благодаря демонам, ибо нет никаких демонов. Каждый может колдовать, каждый может достичь своей цели, если он умеет думать, если он умеет ждать, если он умеет поститься.
Камала внимательно слушала. Она полюбила его голос, она полюбила его глаза.
— Может быть, все так, как ты говоришь, мой друг, — промолвила она тихо. — А может быть, причина в том, что Сиддхартха — красивый мужчина и взгляд его нравится женщинам, и поэтому счастье спешит ему навстречу?
Сиддхартха поцеловал ее и сказал на прощанье: — Пусть будет так, моя мудрая Камала. Пусть мой взгляд всегда нравится тебе, и пусть всегда спешит мне навстречу счастье, дарованное тобой!

Сиддхартха отправился к купцу Камасвами. В доме, что был указан ему, и в самом деле все говорило о богатстве. Слуги проводили гостя через устланные драгоценными коврами покои в комнату, где он должен был ждать хозяина.
Вошел Камасвами, живой, гибкий человек, с обильной сединой в волосах, очень умными, осторожными глазами и жадным ртом. Гость и хозяин обменялись дружескими приветствиями.
— Мне сказали, — начал купец, — что ты брахман, ученый человек, но желаешь служить у купца. Какая же нужда привела тебя ко мне, брахман?
— Не нужда привела меня к тебе, — отвечал Сиддхартха. — Я никогда не испытывал нужды. Знай же, что я пришел из леса, где долго жил среди саманов.
— Если ты жил среди саманов, как же ты можешь говорить, что не знаешь нужды? Разве саман и неимущий — не одно и то же?
— Да, меня можно назвать неимущим, — сказал Сиддхартха, — если это то, о чем ты говоришь. Конечно же, я неимущий. Но я стал им по доброй воле, а значит, не испытываю нужды.
— Но на что же ты собираешься жить, будучи неимущим?
— Я еще никогда не думал об этом, господин. Три года я был неимущим и никогда не думал о том, на что мне жить.
— Значит, ты жил за счет других.
— Пожалуй, что так. Ведь и купец живет за счет других.
— Хорошо сказано. Только купец ничего не берет у других даром. Он дает им взамен свой товар.
— Пожалуй, так оно и есть. Каждый берет, каждый дает, такова жизнь.
— Но позволь, что же ты можешь дать, если у тебя ничего нет?
— Каждый дает то, что у него есть. Воин дает силу, купец — товар, учитель дает знание, крестьянин дает рис, а рыбак — рыбу.
— Прекрасно. И что же это такое — то, что можешь дать ты? Чему научился и что умеешь делать ты?
— Я умею думать. Я умею ждать. Я умею поститься.
— Это все?
— Я думаю, это все.
— И в чем же польза от всего этого? К примеру: воздержание от пищи — какова польза от него?
— Польза от него очень велика, господин. Если человеку нечего есть, то самое разумное для него — это пост. Если бы, к примеру, Сиддхартха не научился подолгу жить без пищи, ему пришлось бы сегодня согласиться на любую работу, у тебя или у кого-нибудь другого, голод заставил бы его сделать это. Но Сиддхартха может спокойно ждать, он не знает нетерпения, он не ведает нужды, смеясь выдержит он любую осаду голодом. Вот в чем польза от умения обходиться без пищи, господин.
— Ты прав, саман. Подожди-ка немного.
Камасвами вышел из комнаты и вскоре возвратился со свитком в руках, который он протянул гостю со словами:
— Ты можешь прочитать это?
Сиддхартха взял свиток, на котором был записан какой-то торговый договор, внимательно посмотрел на него и начал читать вслух.
— Замечательно, — сказал Камасвами. — Не угодно ли тебе будет написать что-нибудь вот на этом листе?
Он дал ему лист бумаги и карандаш. Сиддхартха выполнил и эту просьбу.
Камасвами прочел: “Писать — хорошо, думать — лучше. Ум — хорошо, терпение — лучше”.
— Прекрасно умеешь ты писать, — похвалил его купец. — Нам с тобой еще многое придется обсудить. Сегодня же — я прошу тебя — будь моим гостем, и пусть мой дом станет и твоим жилищем.
Сиддхартха поблагодарил и, приняв предложение купца, остался жить в его доме. Ему принесли новые одежды и сандалии; слуга ежедневно готовил ему воду для омовений, дважды в день подавалась обильная еда. Но Сиддхартха ел лишь один раз в день, отказываясь при этом от мяса и вина. Камасвами рассказывал ему о своей торговле, показывал товары и склады, показывал счета. Много нового узнал Сиддхартха в эти дни. Он много слушал и мало говорил. И, помня слова Камалы, он не позволял купцу помыкать собою, принуждал его относиться к себе как к равному и даже более чем как к равному. Камасвами вел свои дела заботливо и временами страстно. Для Сиддхартхи же все это было игрою, правила которой ему надлежало хорошо усвоить, смысл которой, однако, не затрагивал его сердца.
Прошло совсем немного времени, и Сиддхартха стал помогать купцу вести торговлю. Но каждый день в назначенный час он посещал прекрасную Камалу: в красивых одеждах, в нарядных сандалиях, а вскоре и с подарками для нее. Многому научили Сиддхартху алые, мудрые уста Камалы. Многому научили Сиддхартху ее нежные, гибкие руки. Его, неискушенного в любви ученика, готового снова и снова слепо бросаться в бездну блаженства, она терпеливо учила своему учению: что нельзя брать блаженство, не давая блаженства взамен, что каждое движение, каждое прикосновение, каждый взгляд, каждая крохотная частичка плоти имеет свой секрет, который сулит посвященному безмерную радость. Она учила его, что любящие не должны расставаться после праздника любви, не восхитившись друг другом, не победив друг друга и не покорившись друг другу, чтобы ни один из них не пресытился и не наполнился пустотой и недобрым чувством, будто над ним надругались или он сам надругался над любимым человеком. Удивительные часы провел он у прекрасной и мудрой чародейки, стал ее учеником, ее возлюбленным, ее другом. Здесь, в объятиях Камалы, а не в лавке Камасвами заключалась вся ценность и смысл его теперешней жизни. Купец переложил на него составление всех важных писем и договоров и привык обсуждать с ним все важные дела. Он скоро заметил, что у Сиддхартхи, хотя тот и мало что понимал в шерсти или рисе, в торговле или связанном с нею морском ремесле, была счастливая рука, что Сиддхартха превосходил его, купца, в спокойствии и невозмутимости, в умении слушать и проникать в души людей, распознавать их помыслы.
— Этот брахман, — говорил он своему другу, — не купец и никогда им не станет. Никогда он не отдается делам страстно, всею душою. Но зато он один из тех избранников судьбы, к которым удача приходит сама, — то ли это счастливая звезда, то ли колдовство, а может быть, что-то, чему его научили саманы. Всегда он словно играет делами, никогда не дает им власти над собой, никогда не пускает их в свое сердце, не знающее страха перед неудачей, и убытки никогда не огорчают его.
Друг посоветовал купцу:
— Дай ему треть доходов от всех дел, что он ведет для тебя, но и заставь его покрыть ту же часть убытков в случае неудачи — и он станет усерднее.
Камасвами последовал совету друга. Однако Сиддхартху мало заботила собственная выгода. В случае удачи он равнодушно принимал свою долю прибыли, в случае неудачи — лишь смеялся и приговаривал: “Смотри-ка, на этот раз не повезло!”
Казалось, торговля и в самом деле была ему безразлична. Как-то раз он отправился в одну из отдаленных деревень, чтобы скупить там большой урожай риса. Когда он прибыл туда, рис уже был продан другому торговцу. Однако Сиддхартха провел в той деревне несколько дней, угощая крестьян, раздаривая детям мелкие монеты, повеселился вместе со всеми на свадьбе и возвратился назад чрезвычайно довольный поездкою. Камасвами стал упрекать его за то, что он не сразу вернулся, что он впустую потратил время и деньги. Сиддхартха отвечал на это:
— Друг мой, не стоит браниться! Никому еще не удавалось достичь чего-либо бранью. Если мы терпим убыток, то позволь мне одному нести его бремя. Я очень доволен этой поездкой. Я узнал много новых людей, один брахман стал моим другом, дети охотно садились ко мне на колени, крестьяне показывали мне свои поля — никто и не подумал, что я торговец!
— Все это очень хорошо! — негодовал Камасвами. — Но на самом-то деле ты все же торговец, хотелось бы мне думать! Или ты ездил только за удовольствием?
— Конечно же! — смеялся Сиддхартха. — Конечно, я ездил за удовольствием. За чем же еще? Я увидел новые места и новых людей, я радовался их доверчивости и дружелюбию, я нашел дружбу. Видишь ли, драгоценный, если бы я был Камасвами, я бы тотчас же, озлобленный тем, что другие опередили меня, поспешил вернуться назад, и тогда время и деньги действительно были бы потеряны. Я же славно провел время — учился, радовался, не повредил ни себе, ни другим злобою и поспешностью. И если я когда-нибудь снова приеду туда, может быть, чтобы скупить следующий урожай или по какой-либо другой надобности, приветливые люди и встретят меня приветливо и радостно, и я сам себе воздам похвалу за то, что не выказал тогда спешки и недовольства. Поэтому не сердись, друг, и не вреди сам себе бранью! Если наступит день, когда ты подумаешь: “Этот Сиддхартха приносит мне вред”, — скажи только слово, и Сиддхартха уйдет. Будем же до той поры довольны друг другом.
Напрасно старался купец убедить Сиддхартху, что тот ест его хлеб. Сиддхартха ел свой хлеб, более того — они оба ели хлеб других, хлеб каждого из людей. Сиддхартха оставался безучастен к заботам Камасвами, а забот у купца хватало. Грозила ли очередному делу неудача, казалась ли партия товаров потерянной, просил ли должник о новой отсрочке, — никогда не удавалось Камасвами убедить своего помощника в полезности гневных или скорбных речей, горестных раздумий или плохого сна. Попрекнув однажды Сиддхартху тем, что тот будто бы всему научился у него, Камасвами, купец услышал в ответ:
— Прибереги подобные шутки для глупцов! У тебя я научился лишь одному — сколько стоит корзина рыбы или сколько процентов можно требовать за деньги, отданные в долг. Вот твои науки! Думать же я научился не у тебя, дорогой Камасвами. Лучше бы ты сам попробовал научиться этому у меня.
Душа его и в самом деле далека была от торговли. Дела существовали только для того, чтобы приносить ему деньги на любовь Камалы, а приносили они гораздо больше, чем ему требовалось. Любопытство же и участие Сиддхартхи пробуждали только люди, чьи дела, ремесла, заботы, радости и глупости были ему раньше чужды и далеки, словно луна. И как ни легко ему было для всех находить нужные слова, со всеми уживаться, у всех учиться, он все же понимал: что-то разделяло его с этими людьми, что-то пролегло между ними, точно тень. То была тень по-прежнему живущего в нем самана. Он видел их жизнь, беспечную и бездумную, подобную той, которой живут дети или звери и которую он любил и вместе с тем презирал. Он видел, как они хлопочут, как мучаются, и прежде времени седеют в погоне за вещами, которые, по его мнению, совсем не стоили таких жертв, — за деньгами, за маленькими радостями и маленькими почестями; он видел, как они бранят и оскорбляют друг друга, как жалуются на боль, которая у самана вызывает улыбку, и стонут от лишений, которых саман не замечает.
С чем бы ни приходили к нему эти люди — он всегда охотно выслушивал их. Ему одинаково желанны были торговец, расхваливающий свое полотно, должник, пришедший в надежде получить ссуду, нищий, готовый часами рассказывать историю своей бедности, будучи в два раза богаче любого самана. К богатому купцу-чужеземцу он относился так же, как и к слуге, который брил его щеки, или уличному торговцу, у которого он покупал бананы и которому позволял обмануть себя на одну-две монетки. Если к нему приходил Камасвами с жалобами на свои заботы или с упреками, он с веселым любопытством слушал его, удивлялся ему, старался понять его, соглашался с ним ровно настолько, насколько это казалось ему необходимым, и отворачивался от него, чтобы выслушать следующего, кто нуждался в нем. А к нему приходили многие. Одни — чтобы торговать с ним, другие — чтобы обмануть его, третьи — чтобы удовлетворить свое любопытство, четвертые — чтобы разжалобить его, пятые — чтобы услышать его совет. И он советовал, сочувствовал, дарил, он добродушно позволял обмануть себя, и вся эта игра и страсть, с которой люди отдавались ей, занимали его мысли так же, как когда-то занимали их боги и Брахман.
Временами он слышал в груди тихий, слабеющий голос, который робко напоминал о чем-то, тихо, едва слышно жаловался. Затем ему ненадолго, на час, а может, и того меньше, становилось ясным, что он ведет странную жизнь, что все его речи и поступки — не более чем игра, что, хотя он и весел и порой даже испытывает радость, истинная жизнь все же течет мимо, не касаясь его. Подобно играющему с мячом, он играл своими делами, забавлялся людьми, что окружали его, смотрел на них, радовался им, сердцем же был далеко от них. Далеко-далеко струился невидимый родник его души, журчал и журчал, не имея никакого отношения к его жизни. Мысли об этом не раз рождали в нем страх и желание также всем сердцем, всем существом быть причастным к этой по-детски простодушной каждодневной суете, действительно жить, действительно совершать поступки — действительно жить и наслаждаться, а не стоять в стороне, подобно зрителю.
Как и прежде, Сиддхартха часто навещал прекрасную Камалу, постигал искусство любви, служил культу сладострастия, для которого “давать” и “брать” означало одно и то же, болтал с ней, учился у нее, давал ей советы, слушал ее советы. Она понимала его лучше, чем когда-то понимал Говинда, она была похожа на него самого.
Однажды он сказал ей:
— Ты — как я, ты не такая, как большинство людей. Ты — только Камала и ничто другое, и внутри у тебя есть тишина, прибежище, в котором ты всегда можешь укрыться и быть как дома. То же могу и я. Не многие люди имеют это, а могли бы иметь все.
— Не все люди умны, — ответила Камала.
— Нет, — сказал Сиддхартха, — причина не в этом. Камасвами так же умен, как и я, но не имеет прибежища в себе самом. Оно есть у других, у тех, что разумом сродни малым детям. Большинство людей, Камала, — словно падающие листья, подхваченные ветром, что летают по воздуху, кружась и трепеща, и медленно опускаются на землю. Другие же, немногие, идущие своим, прямым путем, подобны звездам, которым не страшны никакие ветры: их путь, их закон всегда с ними, запечатлен в них самих. Среди множества ученых и подвижников был один из этих немногих, Совершенный; я никогда не забуду его. Это тот самый Гаутама, Возвышенный, провозвестник того самого учения. Тысяча его учеников каждый день слушают это учение, ни на минуту не забывают о мудрых советах учителя, следуют им, но все они — падающие листья, ибо не имеют в себе закона и не запечатлено учение в их сердцах.
Камала с улыбкой смотрела на него.
— Снова ты говоришь о нем, — молвила она. — Снова в голове твоей мысли самана.
Сиддхартха молчал, и они принимались за любовную игру, одну из тридцати или сорока, известных Камале. Ее тело было гибким, как тело ягуара, как лук охотника; тому, кто научился у нее любви, открыто было множество тайн, известно множество секретов блаженства. Долго играла она с Сиддхартхой, манила его, отталкивала, понукала, заключив в свои объятия и радуясь его мастерству, пока он, покоренный и обессиленный, не затихал рядом с ней.
Гетера, склонившись над ним, долго смотрела на его лицо, в его усталые глаза.
— Ты лучший из всех, кого я любила, — молвила она задумчиво. — Ты сильнее других, ловче и податливее. Хорошо усвоил ты мою науку, Сиддхартха. Когда-нибудь, когда молодость покинет меня, я хотела бы иметь от тебя ребенка. И все же, дорогой, ты так и остался саманом, так и не полюбил меня; ты не любишь никого, ни одного человека. Разве это не правда?
— Наверное, правда, — отвечал Сиддхартха устало. — Я как ты — ведь и ты не любишь. Как могла бы ты иначе заниматься любовью, словно искусством? Наверное, такие люди, как мы с тобой, не могут любить. Люди, похожие на детей, — могут, и в этом их тайна.

Со страхом и слезами следил мальчик за погребением матери, мрачно и недоверчиво выслушал он Сиддхартху, назвавшего его своим сыном, приветливые слова о том, что отныне хижина Васудевы станет и его домом. Бледный, сидел он целыми днями у могильного холма, отказываясь есть, пряча глаза, пряча сердце, противился, не желал покориться судьбе.
Сиддхартха жалел мальчика, не стеснял его свободы, уважая чужую скорбь. Сиддхартха понимал, что он чужой для сына, что тот не может любить его как своего отца. Постепеннно он убедился и в том, что этот одиннадцатилетний мальчик — избалованный ребенок, маменькин сынок, выросший в неге и роскоши, привыкший к изысканным кушаньям и мягкой постели, привыкший повелевать слугами. Сиддхартха понимал, что сраженный горем избалованный ребенок не мог сразу и по доброй воле смириться с чужбиной и бедностью. Он не принуждал его, он выполнял за него иную работу, он всегда приберегал для него самый лакомый кусочек. Он надеялся со временем лаской и терпением покорить его сердце.
Богатым и счастливым называл он себя, когда мальчик вошел в его жизнь. Но время летело, ребенок по-прежнему оставался мрачен и нелюдим, а его гордое, упрямое сердце было по-прежнему недоступно для ласки; он не желал выполнять никакой работы, был дерзок и непочтителен к старикам, обрывал фруктовые деревья Васудевы, и Сиддхартха начал понимать, что вместе с сыном он обрел не счастье и мир, но боль и тревогу. Однако он любил его, и эта боль и тревога любви ему были милее, нежели счастье и радость без сына.
С того дня, как маленький Сиддхартха поселился в их хижине, старики поделили работу между собой: Васудева вновь, как в былые дни, один управлялся на переправе, Сиддхартха же, чтобы быть рядом с сыном, вел их скромное хозяйство и трудился в поле.
Долгие дни, бесконечные месяцы жил Сиддхартха ожиданием того, что сын наконец поймет его, что он примет его любовь и, быть может, ответит на нее сыновней любовью. Ждал и Васудева, долгие дни, бесконечные месяцы ждал, наблюдал и помалкивал. Однажды вечером, после того как Сиддхартха-младший опять измучил своего отца капризами и упрямством и разбил обе глиняные миски для риса, Васудева отозвал друга в сторонку и так говорил ему:
— Прости меня, друг! Я говорю с тобою лишь потому, что желаю тебе добра. Я вижу, что ты мучаешься, вижу, что ты страдаешь. Тревога за сына не дает тебе покоя, и мне она не дает покоя. К другой жизни, к другому гнезду привык этот молодой сокол. Не тоска пресыщения, не отвращение привели его сюда, как это случилось с тобой, не по своей воле покинул он город и богатство. Я спрашивал реку, о друг, много раз я просил у нее совета. Но река смеется, она смеется надо мной и над тобой, она поражается нашей глупости. Вода стремится к воде, молодость тянется к молодости, жизнь с двумя нищими стариками не пойдет на пользу твоему сыну. Послушай и ты, что говорит река, спроси и ты у нее совета!
Сиддхартха печально смотрел в его доброе лицо, покрытое сетью веселых морщинок.
— Разве я смогу расстаться с ним? — спросил он тихо и смущенно. — Потерпи еще немного, дорогой! Видишь, я борюсь за него, я ищу путь к его сердцу, любовью, терпением и лаской хочу я покорить это сердце. И он когда-нибудь обязательно услышит голос реки, и он призван богами.
Улыбка Васудевы стала еще теплее:
— О да, и он призван богами, и его ждет вечная жизнь. Но разве известно нам, тебе и мне, в чем его назначение, какие ему суждены пути, какие дела, какие страдания? Немало страданий выпадет на его долю, гордое и жестокое досталось ему сердце, много страданий и заблуждений посылает судьба таким сердцам, много несправедливости исходит от них, тяжким бывает бремя их грехов. Скажи мне, дорогой, не принуждаешь ли ты своего сына? Не бьешь ли ты его? Не наказываешь ли ты его?
— Нет, Васудева, ничего этого я не делаю.
— Я знал это. Ты не принуждаешь его, не бьешь, не приказываешь ему, потому что знаешь: мягкое сильнее твердого, вода сильнее скалы, любовь сильнее насилия. Очень хорошо, Сиддхартха, поистине ты достоин похвалы. Но разве не заблуждаешься ты, полагая, будто не наказываешь его, не принуждаешь? Не держишь ли ты его в цепях своей любви? Не посрамляешь ли ты его каждый день своей добротой и терпением, делая тем самым его жизнь еще тяжелее? Разве не принуждаешь ты его, заносчивого, избалованного мальчика, жить в хижине с двумя стариками, питающимися лишь бананами, для которых даже рис — лакомство, стариками, мысли которых не могут стать его мыслями, дряхлые, бестрепетные сердца которых не поспевают за его молодым сердцем? Разве все это не принуждение, разве это не наказание для него?
Сиддхартха в смущении потупил взор.
— Что же мне делать, Васудева? — спросил он тихо.
Отвечал Васудева:
— Отведи его в город, в дом, где он вырос, там, верно, остались еще слуги, им и вручи судьбу мальчика. Если же там никого нет, отведи его к учителю, не учения ради, а чтобы попал он к таким же мальчикам и девочкам, в тот мир, который ему больше подходит. Ты никогда не думал об этом?
— Ты читаешь в моем сердце, — молвил Сиддхартха печально. — Часто думал я об этом. Но как, как я могу отпустить его в этот мир, где его сердце, и без того заносчивое, еще больше возгордится? Не погубят ли его власть и желания? Не повторит ли он все заблуждения своего отца или, хуже того, — не исчезнет ли он бесследно в пучине сансары?
Еще ярче засияла улыбка перевозчика; он ласково коснулся руки Сиддхартхи и промолвил:
— Спроси об этом реку, друг! Послушай, как смеется она над тобой! Неужто ты думаешь, будто совершал глупости, чтобы оградить от них сына? Разве ты можешь защитить своего сына от сансары? Чем же? Наставлением, молитвой, предостережениями? Дорогой, неужели ты совсем забыл ту историю, поучительную историю молодого брахмана Сиддхартхи, которую ты однажды поведал мне здесь, на этом самом месте? Кто сумел уберечь самана Сиддхартху от сансары, от греха, от алчности, от безумства? Разве сумели защитить Сиддхартху благочестие его отца, предостережения учителей, его собственные знания, его собственные поиски? Разве отец, разве учителя смогли помешать Сиддхартхе самому прожить свою жизнь, самому пронести на себе бремя грехов, самому испить горькую чашу, самому найти свой собственный путь? Быть может, ты думаешь, что кому-нибудь дано избежать этого пути? Например, твоему сынишке, потому что ты любишь его и хотел бы оградить его от боли и разочарования? Но даже десять раз умерев за него, ты не смог бы избавить сына и от тысячной доли его судьбы!
Никогда еще речь Васудевы не была столь многословной. Сиддхартха горячо поблагодарил его, отправился. удрученный, в хижину и долго не мог уснуть. Васудева не сказал ему ничего, о чем бы он сам много раз не думал, чего бы он сам не знал. Но знанию этому не суждено было стать поступком, ибо сильнее, чем знание, была его любовь к мальчику, его нежность, его страх потерять сына. Никогда и никто так безраздельно не господствовал над его сердцем, никого еще не любил он так, как этого мальчика, так слепо, так мучительно, так безответно и все же так счастливо!
Сиддхартха не мог последовать совету друга, он не в силах был расстаться с сыном. Он безропотно выполнял все его прихоти, он позволял ему не замечать себя, он молчал, он ждал, каждый день начиная сначала свою борьбу, вооруженный мечом доброты, защищенный щитом терпения. И Васудева молчал и ждал, исполненный доброты, мудрости, смирения. В искусстве терпения они оба были мастерами.
Как-то раз, когда лицо мальчика особенно сильно напомнило ему Камалу, он неожиданно вспомнил и ее слова, которые она однажды сказала ему, много лет назад, в годы их молодости. “Ты не можешь любить”, — сказала она ему, и он согласился с ней и сравнил себя со звездой, людей же, что сродни малым детям, — с падающими листьями. И все же в словах ее он почувствовал упрек. Он и в самом деле никогда не мог отдать свое сердце — полностью, без остатка — другому человеку, забыть себя самого ради другого, делать глупости из любви к другому; никогда он не умел этого, и в этом — так казалось ему тогда — заключалась та великая разница между ним и людьми, которые похожи на детей. Лишь теперь, когда рядом с ним был его сын, лишь теперь он стал одним из них, страдал из-за другого человека, любил другого человека, потерял из-за любви рассудок, превратился из-за любви в глупца. Лишь теперь и он наконец — так поздно! — впервые в жизни испытал эту страсть, самую могущественную и необъяснимую среди всех прочих, мучился ею, терпел невыносимые муки и все же был окрылен, ибо он обрел что-то новое, стал еще богаче.
Он чувствовал, что его любовь, его слепая любовь к сыну — это страсть, что-то очень человеческое, что это мутный источник, темная вода, имя которой — сансара. Но вместе с тем он чувствовал также, что она имеет ценность, что она необходима, что она родилась из его собственной сущности. Значит, ему предстояло искупить и эту похоть души, изведать и эту боль, совершить и эти безумства.
А сын между тем равнодушно взирал на то, как отец день за днем совершает свои безумства, как добивается его любви, как униженно исполняет все его прихоти. Этот отец не имел ничего, что могло бы восхитить его, как не имел и ничего, способного внушить ему страх. Он был добрый человек, этот отец, добрый, приветливый, ласковый, благочестивый, а может быть, даже святой; все это были не те черты, которые могли бы открыть ему путь к сердцу мальчика. Он был скучен ему, этот отец, заточивший его в темницу своей жалкой лачуги, а самой ненавистной хитростью этой старой лисы было то, что он на каждую злую выходку его отвечал улыбкой, на каждое оскорбительное слово приветливым взглядом, на каждую жестокость добротой. Гораздо милее ему были бы угрозы и суровые наказания.
И вот настал день, когда чувства молодого Сиддхартхи вырвались наружу и обрушились на его отца. Сиддхартха-старший дал ему поручение: он велел ему собирать валежник. Но упрямец не сдвинулся с места; стоя посреди хижины, сжимая кулаки и топая ногами, он в припадке неукротимой ярости швырял в лицо отцу слова ненависти и презрения.
— Собирай сам свой валежник! — кричал он, кипя от злобы. — Я не раб твой! Я знаю, ты не бьешь меня, тебе не хватает смелости. Я знаю, ты все время наказываешь и унижаешь меня своим благочестием, своей снисходительностью. Ты хочешь, чтобы я стал таким, как ты, таким же благочестивым, таким же мягким, таким же мудрым! Так знай же: лучше я стану лесным разбойником и убийцей — тебе назло! — лучше я отправлюсь в преисподнюю, чем соглашусь быть похожим на тебя! Я ненавижу тебя, ты не мой отец, даже если ты десять раз был любовником моей матери!
Его гнев и тоска выплеснулись наружу и, слившись в потоке грубых, жестоких слов, низверглись, словно клокочущий водопад, на голову отца. Потом мальчик убежал прочь и вернулся лишь поздним вечером.
На следующее утро он исчез. Вместе с ним исчезла маленькая плетеная корзинка, в которой они хранили медные и серебряные монеты, скудную плату за свой труд на переправе. Исчезла и лодка; Сиддхартха разглядел ее потом на другом берегу. Мальчик сбежал от него.
— Я должен отправиться за ним вслед, — сказал Сиддхартха, который весь съежился от горя. — Ребенок не может блуждать один по лесу. Он погибнет. Мы должны построить плот, Васудева, чтобы переплыть реку.
— Мы построим плот, — отвечал Васудева, — чтобы вернуть лодку, которую угнал мальчик. Догонять же его ни к чему, друг. Он уже не ребенок, он сам позаботится о себе. Он ищет дорогу в город, и он прав, не забывай об этом. Он делает то, что следовало сделать тебе самому. Он озабочен своей судьбой, он идет своей дорогой. Ах, Сиддхартха, я вижу, как ты страдаешь, но над причиной твоих страданий можно лишь посмеяться, и ты сам очень скоро посмеешься над ней.
Сиддхартха не отвечал. Он, взявшись за топор, уже мастерил бамбуковый плот, и Васудева принялся помогать ему; они связывали стволы веревками, скрученными из стеблей травы. Наконец они поплыли к другому берегу; течением их снесло далеко в сторону, и им пришлось потом тащить плот вдоль берега вверх по течению.
— Зачем ты взял с собой топор? — спросил Сиддхартха.
Васудева ответил:
— Может статься, что весло нашей лодки потерялось. Однако Сиддхартха знал, о чем думал его друг. Он думал о том, что мальчик, верно, закинул весло подальше или сломал его, чтобы отомстить им, а заодно избавить себя от погони. Весла в лодке и в самом деле не было. Васудева показал на дно лодки и улыбнулся другу, словно желая сказать: “Разве ты не замечаешь, что говорит тебе твой сын? Разве ты не видишь — он не желает, чтобы его преследовали?” Но он не сказал этого. Он принялся мастерить новое весло. Сиддхартха попрощался с ним, собравшись на поиски беглеца. Васудева не стал удерживать его.
Прошло уже немало времени, Сиддхартха все больше углублялся в лес, как вдруг ему пришло в голову, что поиски его бессмысленны. Мальчик, должно быть, уже давно добрался до города, думал он; если же нет, если он все еще блуждает по лесу, то, увидев или услышав его, своего преследователя, поспешит спрятаться. И, продолжая размышлять, он заметил, что вовсе не испытывает тревоги за сына, что в глубине души он уверен: мальчик жив и здоров, и в лесу ему не грозит опасность. Но несмотря на это, он продолжал свой путь, все шел и шел, позабыв про отдых, уже не для того, чтобы спасти сына, а лишь повинуясь своей страсти, движимый надеждой еще раз увидеть его. Так, не останавливаясь, он дошел до города.
Выбравшись на широкую дорогу, у самого города, он остановился перед входом в чудесный сад, некогда принадлежавший Камале, где он однажды впервые увидел ее сидящей в паланкине. Минувшее вновь ожило в его душе, он вновь увидел себя юным, нагим саманом, с бородой и покрытыми пылью волосами. Долго стоял Сиддхартха у раскрытых ворот сада и смотрел на разгуливающих в глубине его, меж прекрасных деревьев, монахов в желтых рясах.
Долго стоял он в глубоком раздумье, устремив свой мысленный взор назад, внемля голосу своего прошлого. Долго стоял он, глядя на монахов, и видел вместо них молодого Сиддхартху, видел молодую Камалу меж высоких деревьев. Он отчетливо видел, как она угощает его, как дарит ему первый поцелуй, как он гордо и презрительно оглядывается на свое подвижничество, как гордо и властно начинает свою мирскую жизнь. Он видел Камасвами, видел слуг, пирушки, игроков в кости, музыкантов, видел певчую птицу Камалы в клетке, еще раз переживал все это, дышал воздухом сансары, вновь ощущал старость и усталость, вновь испытывал отвращение, сгорал от желания уничтожить себя и вновь находил исцеление в священном “Аум”.
Так стоял он у ворот сада, пока наконец не понял, что желание, которое привело его сюда, безрассудно, что он не в силах помочь сыну, что он не смел привязывать к нему свое сердце. Он остро, словно рану, чувствовал свою любовь к беглецу и чувствовал одновременно, что жизнь нанесла ему эту рану не для того, чтобы он постоянно бередил ее, что рана еще расцветет, подобно цветку, и засияет.
То, что миг этот еще не настал и что рана его еще не уподобилась цветку и не сияла, наполнило его печалью. Вместо желанной цели, ради которой он явился сюда по пятам за сбежавшим сыном, перед ним теперь зияла пустота. Он печально опустился на землю, чувствуя, как что-то умирает в его сердце, ощущая пустоту, не видя больше никакой отрады и никакой цели впереди. Он сидел, погруженный в себя, и ждал. Он научился этому у реки — одному лишь этому: ждать, терпеть, слушать. И он сидел в дорожной пыли и слушал, слушал свое усталое и печальное сердце, ждал, что подскажет ему Голос. Долго сидел он так, и час, и другой, и третий, слушал, погружаясь в пустоту, устремившись вниз, не видя иного пути. А когда рана напоминала о себе жгучей болью, он беззвучно произносил “Аум”, наполнял себя священным “Аум”. Монахи в саду заметили его, и, видя, что он сидит так уже много часов и пыль все больше покрывает его седые волосы, один из них приблизился и положил перед ним два банана. Старик не замечал его.
Из этого оцепенения Сиддхартху вывела чья-то рука, коснувшаяся его плеча. В ту же секунду он узнал это ласковое, стыдливое прикосновение и пришел в себя. Он поднялся и приветствовал Васудеву, который отправился вслед за ним. И взглянув на Васудеву, в его доброе лицо, покрытое мелкими смеющимися морщинками, в его ясные, смеющиеся глаза, он и сам улыбнулся. Только теперь он заметил бананы, лежавшие перед ним, поднял их, дал один Васудеве, а сам принялся за другой. После этого он молча отправился вместе с Васудевой обратно в лес, в родную хижину у переправы. Оба молчали о том, что случилось сегодня, ни тот, ни другой не называл имени мальчика, ни тот, ни другой не говорил о его бегстве, ни тот, ни другой не касался раны. В хижине Сиддхартха лег на свое ложе, и когда Васудева приблизился к нему с чашкой кокосового молока, он нашел его спящим.

Долго еще болела рана Сиддхартхи. Часто случалось ему перевозить через реку путников, с которыми были их дети, сыновья или дочери, и каждый раз, глядя на них, он не мог удержаться от завистливой мысли: “Сколько людей, сотни, тысячи, обладают этим пленительнейшим счастьем — почему же я лишен его? И недобрые люди, и разбойники и воры имеют детей и любят их и пользуются их любовью — все кто угодно, только не я!” Так просты, так бесхитростны стали теперь его мысли, так велико было теперь его сходство с людьми, что сродни малым детям.
Иначе, не так, как прежде, смотрел он теперь на людей, в его взоре теперь было меньше ума, меньше гордости, в нем прибавилось тепла, любопытства, участия. Обычные путники, которых ему приходилось перевозить через реку: женщины, воины, торговцы — люди, похожие на детей, — не казались ему теперь такими чуждыми, как много лет назад, он понимал их, ему была понятна и близка их жизнь, основанная не на мышлении и познании, но единственно на желаниях и инстинктах, он казался себе таким же, как они. И хотя он уже близок был к завершению пути и терпел последние муки, причиняемые последней раной, люди, похожие на детей, казались ему братьями, их тщеславие, жадность, их нелепость перестали быть для него смешными, стали понятными, стали достойными любви и даже почитания. Слепая любовь матери к своему чаду, слепая, глупая гордость чванливого отца за своего единственного сыночка, слепое, дикое стремление молодой, тщеславной женщины к украшениям и восторженному вниманию мужских глаз — все эти инстинкты, все эти ребячества, простые и глупые, но невероятно сильные и живучие, эти неистребимые инстинкты и желания перестали быть для Сиддхартхи детскими забавами, ибо он видел, что люди живут ради них, он видел, что ради них люди преодолевают любые преграды, пускаются в путешествия, ведут войны и готовы на любые жертвы, на любые лишения; и он любил их за это, он видел в каждой их страсти, в каждом поступке — жизнь, Вечно Сущее, Неуничтожимое, Брахмана. Эти люди, с их слепой верностью, с их слепой силой и живучестью, были достойны любви, были достойны восхищения. Они имели все, эти люди, — человеку, умудренному знаниями, человеку-мыслителю нечем было гордиться перед ними кроме одной-единственной мелочи, незатейливой и крохотной: сознания, понимания единства и связи всего сущего. Но даже тут Сиддхартху порой одолевали сомнения: имеет ли это знание, эта мысль такую уж большую ценность, не является ли и она ребячеством, забавой людей-мыслителей, похожих на детей. Во всем же остальном дети сансары были наравне с мудрецами и даже сильнее, искуснее их, подобно тому как дикие звери, упорно, непоколебимо следуя законам борьбы за жизнь, порою кажутся сильнее человека.
Медленно созревал в Сиддхартхе плод познания, медленно распускалась в нем истина — понимание того, что же, собственно, есть мудрость, что является целью его долгих поисков. Это было не что иное, как готовность души, некая способность, тайное искусство в любой миг, в гуще жизни, наполнить себя мыслью о единстве, ощущать и вдыхать единство. Медленно расцветала эта истина в нем самом, сияла ему навстречу, излучаемая старчески детским лицом Васудевы, — гармония, сознание вечного совершенства мира, улыбка, единство.
Рана, однако, все еще причиняла боль, с тоскою и горечью вспоминал Сиддхартха о сыне, холил в своем сердце любовь и нежность, предоставив боли терзать свою грудь, совершал из любви одну глупость за другой. И это пламя погасло не само по себе.
Как-то раз, когда боль показалась ему невыносимой, Сиддхартха, гонимый тоскою, переплыл через реку, вышел из лодки и собрался было отправиться в город, чтобы разыскать там сына. Река в тот день была кроткой и ласковой — сезон дождей давно миновал, — но голос ее звучал странно: она смеялась! Он явственно слышал ее смех. Она звонко и весело смеялась над старым перевозчиком. Сиддхартха остановился, склонился над тихо струившейся водою, чтобы еще лучше слышать, и увидел отражение своего лица, и это лицо напомнило ему о чем-то давно забытом, и, обратив свой взгляд в прошлое, он вспомнил: это лицо было похоже на то, другое, которое он когда-то так хорошо знал, любил и побаивался. Оно похоже было на лицо его отца, брахмана. И он вспомнил, как много лет назад, юношей, принудил отца отпустить его к подвижникам, как прощался с ним, как покинул его, чтобы никогда больше не вернуться назад. Разве не испытал его отец ту же боль, что испытал он сам из-за своего сына? Разве не умер он в одиночестве, так и не дождавшись своего сына? Разве не ждет и его самого такая же участь? Разве не комедия, странная и глупая, — это повторение, этот бег по кругу, этот зловещий круговорот?
Река смеялась. Да, все было так, все возвращалось — все, что не было выстрадано до конца и тем самым вызволено из плена сансары, одни и те же страдания снова и снова посылались людям. И Сиддхартха вновь спустил на воду лодку и отправился назад, в хижину, вспоминая отца, вспоминая сына, осмеянный рекой, сам с собой не в ладах, близкий к отчаянию и не менее близкий к тому, чтобы громко посмеяться над собой и над всем миром. Ах, и рана его все еще не расцвела, сердце все еще противилось судьбе, боль его все еще не сияла просветленною радостью и лучами победы! Но в нем жива была надежда, и когда он вернулся в хижину, то почувствовал необоримое желание открыться Васудеве, рассказать ему все, поведать обо всем — ему, достигшему совершенства в умении слушать.
Васудева сидел в хижине и плел корзину. Он больше не плавал в лодке, глаза его день ото дня становились все слабее, и руки утратили былую силу. Неизменными оставались и даже еще ярче расцвели на его лице веселье и радужно-светлое благодушие.
Сиддхартха сел против старца; медленно полилась его речь. Он стал рассказывать о том, о чем они никогда не говорили друг с другом: о своем хождении в город, о незаживающей ране, о зависти при виде счастливых отцов и о том, как, сознавая глупость подобных желаний, он тщетно борется с ними. Он рассказал все, обо всем поведал, ему легко было говорить, легко признаваться, во всем, даже в том, что не желало лишаться покрова стыдливости, легко было обнажать свою душу. Он без стеснения показал свою рану, рассказал о своем сегодняшнем бегстве, о том, как, одержимый мыслью отправиться в город, плыл через реку, тайком, словно шаловливый отрок, и о том, как смеялась над ним река.
Долго длился этот рассказ, внимательно слушал его Васудева, никогда еще не ощущал Сиддхартха его внимание так остро, как теперь. Он чувствовал, как боль и страх медленно покидают его сердце, устремившись бесшумным ручейком к человеку, сидящему против него, как течет к нему, а затем возвращается обратно и его сокровенная надежда. Обнажить горящую рану перед таким слушателем — это то же, что окунуть ее в реку и держать так, пока она не остынет, не уподобится реке. Продолжая говорить, продолжая исповедоваться и каяться, Сиддхартха все острее и острее чувствовал, что тот, кто сидит перед ним, вовсе не Васудева, вовсе не человек: тот, кто неподвижно сидит перед ним и внемлет ему, впитывая его исповедь, как дерево впитывает дождевую влагу, и есть сама река, сам Бог, сама вечность. И, перестав думать о себе и о своей ране, Сиддхартха отдался во власть этой истины о преосуществлении Васудевы, и чем сильнее он ее ощущал, чем глубже проникал в нее, тем менее удивительным, тем более понятным казалось ему то, что все было так, как и должно было быть, что Васудева уже давно, а может быть, всегда был таким, что он просто не до конца понимал это, что он и сам едва ли отличается от него. Им овладело чувство, будто теперь он видит старого Васудеву таким, какими люди видят богов, и это не может продолжаться долго; в душе он уже прощался с Васудевой. Между тем рассказ его продолжался.
Когда же Сиддхартха смолк, Васудева молча устремил на него свой добрый взгляд, уста его не проронили ни слова, но в глазах, утративших былую остроту, сияли любовь и просветленная радость, сочувствие и мудрость. Он взял Сиддхартху за руку, повел его к берегу и, усевшись рядом с другом на лежавшее у воды бревно, улыбнулся реке.
— Ты слышал, как она смеется, — молвил он. — Но ты услышал не все. Прислушайся, ты услышишь еще больше.
Сиддхартха прислушался. Тихо и нежно лилась многоголосая песнь реки. Сиддхартха не сводил глаз с воды, и вместе с этой неторопливо струящейся водой перед ним поплыли, одно за другим, виденья: отец, одинокий, скорбящий о сыне, он сам, одинокий, опутанный теми же узами отцовской любви, его сын, такой же одинокий, как он сам, этот мальчик, жадно устремившийся вперед по раскаленной тропе своих юных желаний, — каждый преследовал свою цель, каждый одержим своей целью, каждый наедине со своей болью. Река пела голосом страданий — страстной была ее песнь, страстным было ее стремление к цели, жалобно звенел ее голос.
“Ты слышишь?” — вопрошал безмолвный взгляд Васудевы.
Сиддхартха кивал головой.
— Слушай внимательнее! — шептал Васудева.
Сиддхартха старался слушать внимательнее. Образ отца, образ сына, его собственный образ перемешались, слились; мелькнул и расплылся образ Камалы, и образ Говинды, и другие виденья, и, слившись воедино, обратившись в поток, они все устремились к единой цели, жадно, нетерпеливо, сквозь муки и страдания; и в голосе этой реки, словно пламя, гудела тоска, звенела жгучая боль, неутолимая жажда. Река спешила к цели, Сиддхартха видел, как она торопилась, эта река, состоявшая из чужих и близких ему людей, из всех, кого ему довелось повидать, и из него самого; и все эти малые и большие волны спешили, страдали, тянулись к цели, к множеству целей — озеро и водопад, стремнина и море, — и каждая цель была достигнута ими, и за каждой следовала новая, вода обращалась в пар, поднималась в небо, обращалась в ливень, обрушивалась на землю, становилась источником, становилась ручьем, вырастала в реку, вновь спешила, вновь торопилась. Но страстный голос ее изменился — он не смолкал, по-прежнему тоскующий и мятежный, но в него уже влились другие голоса, добрые и злые, печальные и ликующие, сотни, тысячи голосов.
Сиддхартха слушал. Он весь обратился в слух, позабыв все на свете, заполнив себя пустотой, жадно всасывающей каждый звук, каждый шорох, он чувствовал, что овладел этим искусством до конца. Он слышал все это много раз, но сегодня эти сотни и тысячи голосов звучали по-новому; он уже не мог отличить один от другого, не чувствовал разницы между радостными и рыдающими, между взрослыми и детскими голосами — они были неотделимы друг от друга: жалобы тоски и веселье мудрости, крики гнева и стон умирающих — все смешалось, срослось, сплавилось воедино. И все это вместе: голоса, цели, жажда осуществления, желания и муки — все это было потоком свершений, музыкой жизни. И, когда Сиддхартха, отрешившись от всего на свете, кроме этой музыки, слышал тысячеголосую песнь реки, не смех или рыдания, не отдельные голоса — ибо любой из них оборачивался узами для души, заманчивой лазейкой для его Я, — когда он слышал сразу все вместе, внимал целокупности, единству, тогда великая песнь тысячеголосой реки состояла лишь из одного-единственного слова: “Аум” — “завершение”, “совершенство”.
“Ты слышишь?” — вновь безмолвно вопрошал Васудева.
Ярко сияла улыбка Васудевы; словно маленькое светящееся облачко, парила она над бесчисленным множеством мелких морщинок этого старого, мудрого лика, как парило над бесчисленным множеством речных голосов священное “Аум”. Ярко сияла его улыбка, когда он взглянул на друга, и так же ярко вспыхнула улыбка на лице Сиддхартхи. Его рана наконец расцвела, его рана — сияла! Его Я — растворилось в единстве.
Его борьбе против собственной судьбы, его страданиям пришел конец. Лицо Сиддхартхи было озарено улыбкою мудрости — мудрости, прикоснувшейся к совершенству, созвучной с музыкой жизни, с потоком свершений, напоенной сочувствием, разделяющей любые желания, покорной течению, растворенной в единстве.
Когда Васудева поднялся и, взглянув на друга, увидел, как сияет на его лице улыбка мудрости, он коснулся рукою плеча Сиддхартхи, как всегда осторожно и ласково, и молвил:
— Я давно ждал этого часа, друг. И вот он настал, и я покидаю тебя. Долго я ждал заветной минуты, долго я был перевозчиком Васудевой. Но пробил мой час. Прощай, хижина, прощай, река, прощай, Сиддхартха!
Сиддхартха низко поклонился ему.
— Я знал это, — промолвил он тихо. — Ты уходишь в леса?
— Я ухожу в леса, я ухожу в единство, — отвечал сияющий Васудева.
Он медленно пошел прочь. Сиддхартха смотрел ему вслед. С глубокою радостью, в глубокой задумчивости смотрел он вслед уходящему, слышал в звуке шагов его мир и покой, видел голову, словно объятую пламенем, видел фигуру, словно сотканную из света.

СИДДХАРТХА
(Индийская повесть)

Посвящена третьей жене писателя Нинон Долбин, урожденной Ауслендер (1895 — 1968)

Стр. 225. Брахман (санскр.) — в древнеиндийском религиозном и исходящих из него философских учениях — высшая объективная реальность; безликое, абсолютное духовное начало, из которого вознокает мир со всем, что в нем находится. Атман (санскр.) — дыхание, душа, “я сам”; в древнеиндийском религиозном умозрении и исходящих из него философских учениях — всепроникающее субъективное духовное начало, “Я”, душа.
Стр. 227. Праджапати — букв. “господин потомства” — в древнеиндийской мифологии божество, творец всего сущего.
Упанишады (санскр.) — сокровенное знание. Религиозно-философский комментарий к “Ведам”, древнейшему религиозному памятнику индийской литературы. Начало его составления относится к VII — III векам до н. э., конец — к XIV — XV векам н. э. Главное в Упанишадах — обоснование брахманизма и буддизма, учение о слиянии брахмана и атмана (трактат “Мокша” — путь к освобождению от цепи индивидуальных рождений).
Стр. 251. Атхарва-Веда — одна из четырех священных книг древних индусов, Веда жрецов атхарвов. Составлена из заклинаний против вредоносных божеств, болезней, диких зверей, заговоров целебного свойства и т. д.
Стр. 252. Мара (санскр.) — букв. “убивающий”, “уничтожающий” — в буддийской мифологии божество, персонифицирующее зло и все то, что приводит живые существа к смерти.
Майя (древнеинд.) — в ведийской мифологии способность к перевоплощению, свойственная нуменальным персонажам; магическая сила, чудесная метаморфоза; в послеведийский период Майя нередко выступает в персонифицированном виде как божественная женщина.
Стр. 253. Дваждырожденный — эпитет брахманов, а также членов воинского и торгового сословий, приобщившихся к знаниям и тем самым как бы достигших второго рождения.
Стр. 253. Сиддхартха — имя реального Гаутамы Будды. Здесь подчеркивается возможность для каждого стать Буддой, т. е. Просветленным.
Стр. 000. Агни (древнеинд.) — в ведийской и индийской мифологии бог огня, домашнего очага, жертвенного костра.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *